Кадиш.com (Энгландер) - страница 96

Слышать, что отец разговаривает, а не издает давешние жуткие птичьи крики, так приятно, что у Шули льются слезы.

— Я рад побыть с тобой, — говорит Шули. — А еще я заволновался, что сегодня Йом Кипур.

— Не из-за чего волноваться. Каяться полезно. Если никто из живых так никогда за тебя и не заступился, есть утешение в том, чтобы принимать меры для очищения души. Что плохого в нескончаемом посте?

«Нескончаемый»? Раньше он такого не говорил. У Шули ноги подкашиваются.

Он ищет, куда бы присесть, но здесь ничего нет, кроме табурета, на котором сидит отец.

Бросившись к ближайшей стене, чтобы к ней прислониться, Шули пытается смотреть бодро, скалясь как дурак. Да, да, как тебе хорошо! Как хорошо, что у тебя есть предназначение, есть цель в твоей не-жизни!

— Абба, это и правда так, все время — воздержание от еды? Никаких пиров, даже с распрямленными руками?

Отец говорит ему, что так и есть, неизменно, а потом оглядывает свои руки без локтей как-то обеспокоенно, словно раньше не замечал этого нюанса.

Чего никак не возьмет в толк Шули — как вообще возможны такие обстоятельства.

Один земной год — так им всегда говорили, так он сам говорит ученикам. Максимальный срок, отведенный душе на искупление грехов в загробной жизни. И тем не менее спустя двадцать лет — вот его отец, застрявший в неизменном состоянии капары[113].

— Одиннадцать месяцев кадиша. Один год судебного разбирательства, — цитирует Шули галаху наизусть. — Это… это против правил!

Отец отмахивается от наивных домыслов нижнего мира.

Когда локти отсутствуют, на взмах этой руки, на раздувающийся рукав китла смотреть так же больно, как в прошлый раз на язык-копье, метавшийся во рту.

— Максимальный срок — все равно год, — говорит его отец. — Вот только без дня и без ночи, которые знаменовали бы перемены, без сына, который прилежно читал бы кадиш, чтобы умолкнуть через одиннадцать месяцев, как нам узнать, когда завершится суд — узнать без таких сигналов?

Шули, уже вспотев, говорит:

— Я все исправлю, абба. Не волнуйся. Для тебя и для всех остальных. Я исправлю.

— Исправишь? — говорит отец, и до чего же счастливое у него лицо. — Для всех нас? Для всех двух тысяч восьмисот? Голод — он, надо признать, изнуряет.

— Исправлю. Обещаю тебе. Для всех двух тысяч семисот девяноста четырех.

Услышав это, отец подается вперед на табурете, согнувшись, и заслоняет лицо ниспадающими рукавами, под которыми скрыты его одеревенелые руки. В этом жесте — не грусть, чувствует Шули, а прилив отцовской гордости. Сын наконец-то делает все так, как надо.

Когда отец наклоняется вперед, становится видна новая дверь. Раньше, когда отец сидел прямо, ее заслонял широкий китл.