Мунир, однако, тоже на гвозди бросил; эх, Мунир!..
— Вот в этом, — сказал он, уверенно тыкая пальцем в стакан без варежки. И, чтоб было яснее, еще примотнул круглой головой…
Много, вообще-то, пришлось повидать Зарифуллину за последнее время. Ох и тяжко было, тоскливо, одно испытание за другим… Во время зимних каникул умер его старый отец… Нетопленная печь белела в избе громадной льдиной, из окошек дуло, наметало по всей избе маленькие, но какие-то настоящие сугробы. Поставили было Зарифуллины новый сруб, хотели уж крышу припасенной жестью крыть, да началась война, все пошло прахом. В сорок первом старик овдовел, Зарифуллин остался без матери; старший сын старика, Гаффан, пропал на войне без вести. Каждое воскресенье ездил Зарифуллин домой, стирал хворому отцу заношенное бельишко, грел ему для мытья воду, варил похлебку. К тому времени, когда Зарифуллин приехал на каникулы, старик совсем сдал, ослаб. Забравшись на печку, он так больше и не слезал оттуда; на боках у него сделались пролежни, старик мучился, стонал. Ел он мало: раз в сутки немного отваренной, размятой картошки да банку лиственного чая; порой и того не осиливал… В последние свои дни старик начал бредить. Зарифуллину в такие моменты становилось жутко, он сильно пугался. Как-то среди ночи старик вдруг громко запел. Зарифуллин довольно долго копошился в темноте, нащупывал коптилку; потом, запалив фитиль, поднялся к отцу. Старик лежал с закрытыми глазами, руки его беспрестанно, судорожно двигались, будто наигрывая по кнопкам невидимой гармошки, — он, кажется, бубнил марш Сайдашева.
— Бак-бак, бак-бак, бак-бак, бак… — дудел спящий отец.
Зарифуллин дернул его за руку, старик умолк и, глубоко вздохнув, открыл глаза. Через некоторое время он заговорил:
— Почудилось, видать… Иду это я с Гаффаном по бережку, внизу речка течет, травка такая… зеле-оная… Я, мол, на тальянке играю, он пляшет…
Старик опять замолчал, глаза его заблестели уже совсем скудной, набежавшей из последних сил и быстро высохшей стариковской слезой. Больше он не произнес ни единого слова.
В училище Зарифуллин воротился круглым сиротой и окна своей избы перед отъездом забил крест-накрест выпрошенными у соседей горбылями. Вот так и сделался он «сыном училища». Об этом скоро узнали; даже преподаватели стали относиться к нему как-то по-другому — мягче, что ли, внимательнее…
Для того чтобы вырасти в настоящего, хорошего педагога, у Зарифуллина, казалось, были все данные; мешало только одно: до сих пор не мог Зарифуллин научиться более или менее разборчиво писать, что, как известно, преподавателю без всяких яких полагается. А Зарифуллин чистописание не любил и не признавал с самого первого класса. Когда он пошел в школу, то вернулся домой страшно расстроенный: