Вспоминая свое детство, я стараюсь найти в нем хотя бы какой-нибудь случай, который мог бы объяснить, как зародилась во мне любовь к животным. Но, когда человеку перевалило за семьдесят, ему совсем нелегко припомнить все, что было с ним в возрасте семи или даже семнадцати лет.
В памяти встает небольшое местечко Вайкуляны на юге Латвии, тесная наемная избушка… Здесь я жил вместе с матерью. Отца я видел редко: зимой он работал на лесозаготовках, летом — на сплаве. Домой приходил только два раза в году — большой, молчаливый, в высоких сапогах. Руки огромные, будто вырезанные из корней дерева.
Мать подолгу болела. Помню ее доброе исхудалое лицо, русые волосы, разбросанные по подушке, грустные глаза… В последнее время она постоянно следила за мной, как будто желая наглядеться на меня досыта и попрощаться навсегда. Однажды отец отвез ее в больницу, километров за тридцать от нашего местечка, и больше я ее не видел.
Мне было тогда лет десять или одиннадцать. Каждый день я бегал в школу в старом отцовском пиджаке; длинные его рукава болтались почти до колен. Мне всегда было очень холодно, всегда хотелось есть, и я спешил домой. Но, как только раскрывал дверь, сердце сразу сжималось: мать в больнице. А какой дом без матери? Печь не топлена, в избе сумрачно, не прибрано…
В один из ненастных осенних дней я, прибежав до мой, затопил печь, принес из колодца воды и поставил на огонь котелок с картошкой.
Когда мать была дома, печь нагревалась быстро, дрова потрескивали весело и вода в котелке закипала с каким-то озорным бульканьем. Но в тот день все было не так: печь оставалась холодной, дрова потрескивали сухо и враждебно и вода в котелке не булькала, а ворчала, будто была чем-то недовольна. И, сколько я ни возился, огонь не разгорался, вода не закипала, и некому было мне помочь.
Вдруг мне показалось, что так теперь всю жизнь и будет; никто мне больше не придет на помощь, никогда мне больше не согреться, не поесть горячей картошки. Усталый и голодный, я почувствовал такую жалость к себе, что сел на грязный пол возле печки и заплакал.
Поздно вечером вернулся отец. Он пришел угрюмый. Молча снял мокрую одежду, молча сел на скамью и стал стягивать с ног свои громадные сапоги.
Он и всегда был человеком молчаливым — другой раз за весь день от него слова не дождешься, — но сейчас в его молчаливой хмурости было нечто такое, что я сразу понял: мать умерла. Догадка была ужасной. Я весь сжался, как от удара, перестал плакать и только глядел не отрываясь в глаза отцу и ожидал от него страшного подтверждения. Но он ничего не сказал, а подошел к печке, переложил дрова, и они сразу вспыхнули шумным и ярким пламенем.