Правда, как только он в чем-нибудь разочаровывался, он неизменно возвращался ко мне. Нередко случалось, что он находил мнение людей несправедливым и общество неблагодарным. Друзья, на которых он больше всего полагался, часто предавали его, привлеченные какою-нибудь ничтожной выгодой или поддавшись соблазну тщеславия. Тогда он приходил и плакал у меня на груди и в порыве волнения переносил на меня всю свою любовь безраздельно. Но это эфемерное счастье только усугубляло мои страдания. Очень скоро душа эта, такая ленивая или такая легкомысленная, когда надо было думать о вечной жизни, приходила в смятение из-за каких-нибудь земных дел. Порывы любви, в которых было больше слепой страсти, чем подлинной глубины чувств, влекли за собою усталость, потребность в деятельности, наступало пресыщение нежностью и экстазом. Воспоминания о политических словопрениях (в наше время самых пустых из всех — могу тебя в этом уверить) преследовали его даже в моих объятиях. Моя философическая отчужденность от всего этого пустозвонства раздражала его и оскорбляла. Он мстил мне, напоминая о том, что я женщина и что я не могу ни подняться до уровня всех его расчетов, ни понять важность того, что он делает. И отсюда
— все растущая привычка к досаде и к глухому отвращению, перемежающаяся с раскаянием и новыми излияниями любви, но при малейшем раздоре готовая появиться снова. Когда он возвращался ко мне, я с горечью замечала, что и в радости его и в любви было что-то безумное, что, перед тем как погаснуть, душа его, устрашившаяся ничтожества земной жизни, хотела взметнуться последний раз к небу и вкусить неизведанное блаженство, дабы исчерпать его и тут же вернуться на землю холодной и успокоенной. Эти лихорадочные излияния страсти, потерявшие свою святость среди ссор и обид, раздирали мне душу, так же как и наши бесконечные расставания. И тогда он жаловался на мою печаль, которую он принимал за охлаждение. Он воображал, что мозг может еще предаваться радости, когда сердце разбито. Слезы мои оскорбляли его, и он осмеливался, да простит его бог, упрекать меня в том, что я его не люблю.
О, ведь это он разорвал самую крепкую нить, которой могли связать себя две души! Не желая считаться с тем, что я стоически сдерживала себя, огромным усилием воли обуздывала свое страдание, он смотрел как на преступление на мою бледность, на деланную улыбку, на слезу, невольно скатившуюся с ресниц. Ему казалось преступлением, что я не такой же ребенок, как он сам, делавший вид, что обращается со мной как с ребенком. А потом настал день, когда он понял, что я выше его. Тогда, разъярившись, он обратил свой гнев против всех женщин вообще и стал проклинать весь наш пол, чтобы быть вправе проклинать и меня. Он упрекнул меня в недостатках, которые внедряет в нас наша рабская доля, в отсутствии просвещенности, в которой нам отказывают, и страстей, которые нам запрещают. Он умудрился даже упрекнуть меня в том, что я так безмерно его люблю, видя в этом бессмысленное честолюбие, расстройство ума, стремление к власти. И когда он окончил свои кощунственные речи, я почувствовала наконец, что больше его не люблю.