Снова послышались крики одобрения.
— И все же, — продолжал кающийся, — подозрительность закралась в ваши души, и если я буду по-прежнему хранить эту тайну, червь сомнения может сделать свое разрушительное дело. Увы! Это так: ни один человек не вправе иметь тайн, и настала пора, когда я должен доверить вам свою. Я думал, что горькая чаша минует меня; я ошибся. Дело, к которому причастны мы все, обязывает меня открыто доказать вам, что я недостоин этой чести; иначе те из вас, которые больше всего меня уважают, вообразят, что я считаю себя выше этого дела и что, обуреваемый фанатической гордостью, я презираю славу людскую. Нет, я не презираю ее, ибо не вправе ее презирать. Я смотрю на нее как на святой и желанный венец, венец героя и мученика. Только мои руки выпачканы в грязи и не могут держать пальмовую ветвь. Я не стану ждать, когда люди вынесут мне этот приговор. Я должен вынести себе его сам! Не потому, что я боюсь людей: приговор самых великих и самых чистых из вас меня не страшит, ибо в сердце своем я искренен, а преступление уже искуплено. Но я уважаю наше дело, и я боюсь, что, став во главе его, я могу принести ему вред. Мое назначение не в том, чтобы трудиться ради земной награды. Вы должны понять, что есть грехи, отпустить которые может только небо, несчастья, от которых избавляет одна только смерть… Впрочем, судите сами… Десять лет тому назад, зимним вечером, владелец этого замка приютил несчастного.
— Несчастного, который один брел усталый по нашим лесам, — прервал его Эдмео, вскочив с места. Он говорил вдохновенно и заразил своим энтузиазмом собравшихся; все стали слушать не Вальмарину, а его. — Владелец этого замка был мой дядя, как вы все знаете — один из самых богатых людей этого края. Это был философ, человек большого сердца и больших дерзаний, друг юности Альфьери, ученик Руссо, поборник свободы, лелеявший одну только мысль, одну надежду — увидеть родину снова независимой и единой. Среди обывателей он слыл человеком экзальтированным, безумцем. Он пустил к себе изгнанника, постучавшего в ворота, усадил его с собой за стол и выслушал его, обогрев у домашнего очага, старинной домашней святыни, символа нерушимого гостеприимства. Он узнал все его тайны и схоронил их в своем сердце: он беседовал с ним о священных принципах морали и человеческой справедливости, договорившись до великих истоков всего, до сущности божественной справедливости и доброты. Зимнее солнце, бледное и позднее, застало их у очага — они продолжали свой разговор и не собирались еще расставаться. Изгнанник хотел, правда, уйти, но хозяин дома его удержал; так было и в последующие дни; несмотря на снедавшую его печаль и великую скромность, изгнанник не ушел. Дядя мой воспротивился этому и был неумолим.