Но кое-что даже в пределах семейной территории казалось мальчику всё менее и менее нормальным. Например, униженность простых людей – когда крестьянка хотела поцеловать ему руку. Или взять кучера. Жаку нравился этот пятидесятилетний мужик, он так хорошо разговаривал с лошадьми, так много знал про отношения между людьми и вообще казался таким мудрым. «Но как только появлялся отец, я с изумлением обнаруживал, что между нами разверзалась пропасть. Он снимал шапку; не то чтобы он вытягивался по стойке “смирно”, но всё его поведение менялось; если он сидел, то при виде отца вскакивал на ноги. Я отчетливо ощущал, что между мной и кучером больше равенства, чем между мной и отцом, и когда он сдергивал шапку с головы, чтобы ответить на вопрос хозяина или выполнить его распоряжение, я чувствовал, что я на стороне кучера».
А еще были служанки, которые его украдкой баловали. Но когда появлялся Марсин Х., все начинали вести себя как положено. Так мальчик на опыте познакомился с наукой двуличия, которая позже будет выручать его на секретной работе, состоявшей в том, что, «перевозя тайную корреспонденцию, я делал вид, что я не я, а другой человек». А человеческому теплу он учился у этих женщин, особенно после смерти матери. Жак помнит их ласковые объятия, их заботу, чаще всего за едой, которая всегда была для него пыткой: «За столом невозможно было даже себе представить, чтобы ребенок не съел то, что ему дали. Надо было всё доесть до последней крошки. К счастью, одна служанка в поместье отчима прекрасно знала, чего я не люблю. Она исхитрялась незаметно убрать с моей тарелки то, чего я не ел, и незаметно съедала это сама. Помню, как я мучился, когда ей это не удавалось. Со стола не убирали, все собирались вокруг меня и строго смотрели, как я доедаю. Я плакал, давился. Уж не знаю, как этой женщине удавалось меня выручать, но благодарен ей по сей день».
Когда на стол подавала не сообщница мальчика, бывало, что он просто не мог глотать. Он отказывался, упрямился. Тогда его в наказание закрывали у него в комнате. Дверь не запирали, но он не имел права выйти. Шотландская гувернантка заходила время от времени, чтобы узнать, не одумался ли он:
– How are things? Ну что?
Ребенок не сдавался:
– Ничего! Я остаюсь.
Видимо, после смерти матери упрямство еще усугубилось. Мамину болезнь он помнит смутно. Однажды она не вышла к завтраку. С тех пор он каждый день заходил к ней в комнату с гувернанткой. «Как в кино, где показывают, как мама лежит в постели. Она меня обнимала, говорила словечко-другое. Меня тревожило, что она лежит неподвижно. Я пугался затхлой атмосферы, опущенных штор, приглушенных звуков, запаха лекарств. При маме почти все время сидела медсестра в белом халате. Когда у дверей звонил врач, кто-нибудь со всех ног бежал открывать. Врачей было несколько. Все они были элегантные господа – черные галстуки, крахмальные воротнички, пенсне на шнурке; говорили они веско, а все, даже гувернантка, почтительно слушали. Осмотрев больную, они беседовали по-польски с отцом».