«…Ты не прочтёшь это письмо. Потому что я не пишу его. Я лежу ничком – меня перевернули лицом в снег. И того, чего касались твои жаркие пальцы, что ты называл „попунцом“ и „алебастровыми холмами“, у меня больше нет – их отрезал тупым ножом человек с оловянными глазами, и уже варит супчик. Руки, которые ласкали тебя, высохли и превратились в вороньи лапы; глаза, которые ты целовал, больше не могут ни светиться, ни плакать – они вымерзли, стали свинцовыми каплями…»
В моём Городе теперь никогда не будет ни весны, ни лета.
Только зима.
* * *
Город, зима, июль 1941
Папа ушёл в ополчение. Когда мама узнала, то охнула и заплакала, тихо, бессильно, словно навсегда обиженный ребёнок. Она не говорила прощальных слов, не бросалась папе на грудь – только стояла у стенки и комкала платочек.
Бабушка спросила:
– Куда тебе, Илья, с твоим желудком, с плоскостопием?
Вид у папы был совсем не героический: вытертая шинель с чужого плеча велика, шея как у птенца, тянущегося за червячком, одна петлица оборвана, только нитки висят, а пилотки ему не досталось, на голове осталась гражданская кепка, Толик даже поморщился. Тяжёлая винтовка сползала, торчала из-за плеча нелепо, папа постоянно поправлял ремень, и они были настолько чужими, папа и винтовка, настолько не совпадали, что от этой картины становилось стыдно.
Папа потрогал очки, сказал:
– Все идут, мама. И Гуревич, а у него диабет и зрение минус пять. Тут уж не до капризов, немцы под Лугой.
Толик подскочил, уткнулся в жёсткую шерсть, пахнущую чужим, какой-то махоркой и перловой кашей, прошептал:
– Ты всех победишь, папа, всех фашистов!
– Несомненно, Тополёк, – сказал папа.
Никого не поцеловал, не обнял, развернулся и пошёл вниз по лестнице.
Толик выскочил на площадку, смотрел на сутулую спину, на размотавшуюся обмотку на левой ноге: было страшно, что папа наступит на неё, споткнётся и упадёт, но Толик ничего не сказал, только продолжал махать рукой.
Потом часто снилась эта обмотка: она ползла по ступеням и шипела, как гадюка. А Толик убегал от неё, но ноги вязли, словно в болоте.
Было страшно.
Город, зима, сентябрь 1941
Занятия в школе так и не начались, но дел хватало: по улицам маршировали роты самых разных родов войск, ездили грузовики, напротив булочной вырубили сквер, обложили пятачок мешками с песком и установили зенитное орудие, мальчишки бегали туда, но часовой не пускал, наставлял длинный штык и ругался:
– А ну, шантрапа, разбежались! Здесь вам не кинотеатр.
Один раз даже встретился бронеавтомобиль, настоящий, в облупленной зелёной краске. Броневик пах машинным маслом, порохом и ещё чем-то невообразимо героическим. Со скрипом распахнулась тяжёлая дверца, высунулся чумазый механик в чёрном комбинезоне, в ребристом шлемофоне и принялся озираться. Увидел Серёжку и Толика, улыбнулся (белые зубы сверкнули на фоне кожи в грязных потёках) и сказал: