Царская карусель. Мундир и фрак Жуковского (Бахревский) - страница 54

Махнул рукою по-ямщицки:

Свершилось. Нет его. Сей град,
Гроза и трепет для вселенной,
Величья памятник надменный,
Упал!.. Еще вдали горят
Остатки роскоши полмертвой.
Тиран погиб тиранства жертвой,
Замолк торжеств и славы клич,
Ярем позорный прекратился,
Железный скиптр переломился,
И сокрушен народов бич!

– Остановись! – Андрей подбежал к Мерзлякову, обнял. – Прочитай это еще раз. И еще!.. Жуковский, ты смотри, смотри! Пред нами не увалень из пермской берлоги, се – поэт, сумевший списать руны со скрижалей времени.

– Господа, я уж дальше, – смутился Алексей Федорович. – Тут все о том же.

Таков Егова, царь побед!
Таков предвечной правды мститель!
Скончался в муках наш мучитель,
Иссякло море наших бед.

– Слава тебе, слава! – крикнул Андрей.


Воскресла радость, мир блаженный,

Подвигнулся Ливан священный,
Главу подъемлет к небесам;
В восторге кедры встрепетали:
«Ты умер наконец, – вещали, —
Теперь чего страшиться нам?»

Все это было о Павле, умершем скоропостижно, а по страшным, по тайным шептаниям – удушенном в новом замке своем. Говорят, Зимний дворец, ненавидя в нем обилие света и саму память о матери, почивший властелин собирался превратить в солдатскую казарму.

Мерзляков читал пламенную оду покашливая, покряхтывая, со странным недоумением в глазах, будто читал чужое, нежданное:

Ты не взял ничего с собою,
Как тень, исчезло пред тобою
Волшебство льстивых, светлых дней.
Ты в жизнь копил себе мученье,
Твой дом есть ночь, твой одр – гниенье,
Покров – кипящий рой червей!

Когда же Мерзляков прочитал:

Не се ли ужас наших дней?
Не се ли варварской десницей
Соделан целый мир темницей,
Жилищем глада, бед, скорбей? —

Андрей снова вскочил, отобрал тетрадь и сам дочитал оду. Строки: «Своей земли опустошитель, народа своего гонитель» – Андрей скандировал трижды и трижды завершающие строки:

И – кто удержит гром разжженный,
Кто с богом брани в брань пойдет?

Коронация

Москва – праздник русской земли. Со времен Петра сей праздник лебедой забвения порос, одичал, стал домашним, для своих. От матушки Москвы старыми сундуками шибало в припудренные носы петровских и прочих выскочек. Всей этой французистой немчуре не токмо московские хоромы, но даже Кремль казался медвежьей берлогою. А какое оскорбление чувствам? На московских улицах мужики водились: скрип лаптей, вонь тулупов.

Москва вдовствовала, да не больно горевала. Бог миловал от вахтпарада, от иноземного шарканья и монплезира – жила как можется.

И, однако ж, без благословения Москвы – русский царь не царь.

Весь Петербург прикатил, смиря гордыню, в стольный град православного народа.