«Мир спасет красота». В России (Федье) - страница 17

.

Перед моим отъездом в Москву я писал Владимиру Вениаминовичу: «В этом путешествии у меня нет никаких личных пожеланий, кроме одного: сходить на могилу

Варлама Шаламова». Наш поход туда состоялся в четверг 19 сентября.

Не буду рассказывать о бюрократических утайках, об ошибочных указаниях, о том, как мы бродили без всяких ориентиров (были моменты, когда мне уже казалось, что мы никогда не найдем того, что ищем), притом что у всего этого было особое свойство — обнаруживать сам вкус времени. Мы то и дело упускаем этот вкус из-за спешки, занятости и планирования. Тогда как время, вопреки тому, что нам хотелось бы думать, только и знает, что взрыхляет в нас способность именно так, как подобает, принимать настоящее.

Итак, вкратце: на Кунцевском кладбище, позади церкви, в узенькой аллейке, полого спускающейся между могил, на вертикально стоящем надгробном камне нам предстала чугунная скульптурная голова Шаламова на гранитной стеле. Поэта узнаешь сразу. Пока его окончательно не уничтожат, он не склонит голову.

Через день в Московском университете я скажу (мне удалось сформулировать это для себя тем кунцевским вечером), что хотел пойти на эту могилу потому, что Варлам Ша- ламов теперь является для меня символом самой русской души, той, которую ничто и никто никогда не принудит замолчать.

Я часто читал своим друзьям (а однажды читал даже перед целым классом) текст из «Колымских рассказов» под заглавием «Шерри-бренди», где Шаламов представляет себе смерть Мандельштама.

Где лежит тело Мандельштама? Где-то недалеко от Владивостока. Думая об Осипе Мандельштаме, нам приходится стерпеться с мыслью, что и он был сброшен в общую могильную яму.

Там, где мы остановились в Москве, у Ольги Александровны>81, на старом пианино в ее маленькой квартире стояла скульптура, выполненная кем-то из ее друзей>82: лицо поэта с прижатыми к нему руками.

В этой квартире крохотная прихожая, письменный стол, спальный уголок, кухонька и ванная. Книг нет только в ванной. На стене напротив черного пианино — большая картина Шварцмана. Над пианино — две других. То, что я описываю здесь, могло бы произвести впечатление богатства, тогда как всё ровно напротив. Мы находимся не в центре Москвы, а примерно в восьми километрах от Кремля, в одном из зданий брежневской поры, в тихом, печальном и сером районе, где, впрочем, между домами насажено много деревьев. В окне, справа, на северо-западе, виднеется Останкинская телебашня, ночью напоминающая ракету из научно-фантасти- ческой книжки.

Ольга Александровна, проводящая летние месяцы и начало осени в деревне, предложила нам пожить в ее квартире. Так что в Москве мы расположились словно дома — и однако, это так не похоже на Париж. Молчание города, молчание соседей впечатляют. Никакого шума. Ни детского крика, ни лая собак. На лестничной клетке не раздаются ни голоса, ни шаги. Лифт, хотя и почтенного возраста, не производит ни малейшего звука. На улице люди проходят не торопясь, но и не глядя друг на друга. Сначала это показалось мне наследием советской жизни. Но теперь я думаю, что это гораздо глубже: крестьянская черта, не стертая городской жизнью. И аналогично объясняю для себя то, что сначала принял за «неучтивость»: например, никто не придерживает дверь для идущего сзади; если сделать это, выходящий вслед за вами не отреагирует даже взглядом. «Учтивость» (нет-нет, я ничего не имею против нее) — это, в сущности, лишь совокупность автоматических навыков, благодаря им городская жизнь смягчает трения между людьми, которым приходится взаимодействовать слишком близко. В России, даже в Москве, где количество жителей исчисляется миллионами, пространства таковы, что риск трений между отдельными людьми не играет почти никакой роли. Крестьянская черта, сказал я; и прибавляю, чтобы пояснить: крестьянства, рассеянно живущего и немногочисленного. Еще в XVIII веке, сообщают историки, Россия была менее населенной страной, чем Франция.