— Ру-у-ба…
— Что? Что, Илья? — подошел конюх.
— Рубаха… Мать заругает, — ответил Илейка и чуть ли не побежал к воротам, споткнулся, упал. «А матушка сказывала, когда я родился, птица счастья кричала — Сирин».
— Что же вы, люди?! — бросился поднимать его конюх.
— А ты не вопи, дед, — отрезал Путыпа. — К пользе! Все добро, что от боярина. Не было тех времен, чтобы вас не драли…
Илейка поднялся. Кто-то услужливо распахнул калитку. Все остались стоять, а он побрел вниз по улице, теребя подол рубахи, выпачканный навозом, стараясь счистить его. Только лохматый пес был сзади. Спустился к яру, где совсем недавно мать мочила коноплю. Обтрепанный пучок примерз к земле. Вот и высокий шест, а на нем сухонький лапоточек. Его повесили тут, когда утонул в Оке сын карачаровского кузнеца. Почему же тогда утонул не он, Илейка?.. Сполз к берегу на морщинистый застывший песок, пошел туда, где чернела прорубь. В двух шагах от неё поскользнулся и упал. Долго лежал на льду. Сознание мутилось, холод пронизывал до костей. Не мог подняться: не слушались ноги. Так и лежал распростертый. Чтобы не замерзнуть, подбодрить себя, пел песню. Но ему только казалось, что он поет. Вместо песни из груди вырывались протяжные стоны. И долго стоял на яру большой лохматый Вострун. Он видел, как вздрагивают плечи Илейки, то ли от холода, то ли еще от чего… Лаял на село Карачарово, на древний град Муром и на весь мир.
В избе было холодно, мрачно; насквозь пропахшая дымом, она давила Илейку черным, закопченным потолком. Кисло пахло квашнею, а из закутья, где возилась беспокойная Пятнашка, тянуло навозом. Хотелось выйти на улицу, чтобы вдоволь надышаться крепким зимним воздухом, хоть раз увидеть над собой высокое небо. Но выйти Илейка не мог: вот уже третий месяц он, не двигаясь, лежал то на печи, то на лавке.
Это случилось тогда же… Синий продрогший месяц выкатил из-за муромской колоколенки и черные птицы начали реять в сгущавшихся сумерках, когда пришел отец Илейки — Иван Тимофеевич. Он поднял Илью на плечо и, согнувшись, хватая руками мерзлую глину, вскарабкался на яр. Там, плюнув в сторону боярской усадьбы, понес сына домой.
Как взвыла, забилась мать! Ведь сердце с утра чуяло недоброе. Голос ее был слышен в граде Муроме — вечера стояли морозные, звонкие, скрип саней и лихой бубенец слышались за много верст.
…Спина Илейки скоро зажила, только два рубца у поясницы остались на всю жизнь, а ноги не ходили. Пустота, шум в голове… Лень было пошевелиться. Да и зачем? Руки — ложку с похлебкой ко рту поднести или прочертить на пыльной стене узор, а ноги? Куда идти побитому? Ведь земля не его, она их… Она чужая и враждебная, холодная, как лед на Оке. Внутри что-то оборвалось, словно бы иссяк родник, и там, где била когда-то хрустальная струйка, осталась сухая морщинистая ямка. Глаза потускнели, часто смотрели в одну точку. Мать не однажды пугалась, встретившись с ним взглядом. Еще детски припухлые, но уже бледные губы его что-то шептали, бессвязное и горькое: «…снежок идет… идет, все идет… дни идут… — В широко раскрытых глазах отражался огонек лучины — два маленьких солнца. — Дни идут, ночи тянутся… все мимо, мимо… мимо скирды и колодца по большой дороге… идут…»