Тихое течение (Горецкий) - страница 18

От Ботиков ребята убежали далеко, к омутам, где в норах под корягами прячутся на холодке старые раки. Бе­жали наперегонки, а как увидели первый омут, припустили что было духу. На бегу расстегивались, скидывали ру­бахи. Хомка поотстал. Ему, признаться, страшновато было ловить раков: отец припугнул, что вместо рака из норы можно вытащить скользкую змею, и если она укусит — пиши пропало. Но все ловили раков, да и ловить их было занятно: сунешь голую руку в холодную, а в норах еще более холодную воду по самую шею, заберешься под корневище ольхи, нащупаешь среди корявых корней в норке, в иле рака, корявого, твердого, старого, схватишь за броню, чтобы не стиснул тебе пальцев клешней, и тянешь. Вы­тащил — твое счастье, бросай скорей в траву, пусть там ше­велится, сколько ему влезет! И Хомка разделся... Связал пояском рубаху и штаны в узелок, положил рядом с уздеч­кой, сел на берегу. Опустил ноги в воду, чтобы они чу­точку попривыкли. Левой ногой сразу ощутил холод... Из-за пазухи тянет едва уловимым, горьковатым запахом пота; горячий воздух обволакивает тело с крохотным родимым пятнышком на боку, но теперь он уже не обжигает, как раньше; звенит слепень, норовя сесть Хомке на голую спи­ну. Хорошо ногам, приятно, только почему-то все холодней и холодней, телу теплее... Ну, пора! Вот-вот Хомка бро­сится в воду и поплывет...

— Не спи ты, дурень! — кричит отец, больно дергая его за руку.— Хочешь замерзнуть, что ли? — И выталки­вает одним рывком из саней.— Пробегись немного, скоро на заезде отогреемся.


***

На сером, заснеженном пятне ночи вырисовывают­ся черные строения. Доехали наконец! Двадцать верст, поди, отмахали, первые петухи, наверное, уже пропели. На улице маленького местечка или выселков — с часовней, монополькой, лавкой и постоялым двором — тихо, сонно, все засыпано снегом. Лишь в одной хате постоялого двора еще виднеется слабый свет сквозь замерзшие, красно-свер­кающие, необычайно красивые, необыкновенные окна; во дворе еще ходят кони, скрипят сани и слышны просту­женные голоса мужиков. Однако ворота, двери — все за­перто, замкнуто. Да и то сказать — поздно, вечер, ночь. Хата на заезжем дворе поделена на две части: на чистой половине живут хозяева, на черной — коротают ночи возчики. Из хозяйской доносится однообразный, дре­безжащий голос старенького ветхозаветника. У него боль­шая белая борода, широкая до плечей и длиной во всю грудь. На маленькой по отношению к бороде головке черная шапочка-ермолка. Старик молится. Он и бубнит, и плачет, и завывает, охает, стонет и поет, жалуется, ссо­рится с кем-то... Один Иегова, грозный бог иудейский, может разобраться во всех переливах этой страстной, гневной и жуткой молитвы. А с черной половины на чистую, с чистой на черную, оттуда сюда и снова туда расхаживает хозяйка — старая, толстая, неопрятная, удивительно терпеливая жена чистенького, деликатного белобородого дедуси. Против старика она — молодая, не то третья, не то как будто четвертая у него по счету. Ходит, бренча ключа­ми на поясе, мягко ступает валенками по дорожкам из рядна на чистой половине. Когда старик-богомолец смол­кает на минуту, громче тикают часы на стене, а за дощатой перегородкой, зарывшись в кучу перин и подушек, тяжело сопит молодая пара — зять и дочка стариков. Детей у хо­зяина без счету, но все они разбрелись по белу свету, кто ближе, кто дальше, найдя кто лучшую, а кто худшую долю — музыканта, кузнеца, дантиста, лавочника, студентки, шляп­ницы... И живут старики в своем доме с одной дочкой и зятем-примаком. Зять — бойкий чернобородый молодой человек, живущий пока что у тестя. Он занимается чем угодно, даже стоит над коровой, когда она пьет пойло, но уверен в себе и твердо знает, что будет богаче и своего отца, и деда, и прадеда и будет располагать капиталом на сто таких коров. За другой перегородкой дикое и грубое создание, батрачка Матруна, укачивает ребенка молодой пары. Укачивает и все время ворчит, как злобная собака над костью: всех она грубо ругает, всех, даже ребенка, грубо проклинает, на всех и на всё грубо ворчит... В черной хате — на лавках, у стола, на печи и на запечке, на полу, загородив проход хозяйке, спят в громоздких одеждах, пахнущих сыростью, как после дождя, среди всякого ба­рахла, сбруй, торб и хомутов мужики-возчики. Больше всего здесь спиртовозов, но есть и такие, что везут пеньку или лен, красный товар или бочку сельдей. Сопят, храпят, причмокивают во сне, бормочут, погоняют лошадей, ругают неведомо кого. Двое в лаптях разлеглись прямо на неубран­ном столе, подмяв под собой хлебные крошки и селедочные хвосты. В ногах у них примостились еще двое. Это опоздав­шие: замухрышка-дед с племянником, здоровенным, мор­дастым парнем, широким в плечах. Не спеша, с непритя­зательной скромностью, как и все крестьяне, они едят селедку с хлебом, доставая каравай всякий раз из мешка и откраивая себе по ломтю. На пороге, выставив черную жестяную трубу в печную, стоит пузатый замызганный самовар — шумел-шумел, пыхтел-пыхтел, дожидаясь но­вых постояльцев, да так и не дождался, успокоился на ночь глядя.