Тихое течение (Горецкий) - страница 37

Вот он у родителей; ради него жарили яичницу, как для взрослого, полноправного; он лежит в тепле, ему сухо, спокойно слушает, как идет дождь... А прежней радости нет.

Теперь он наденет «форму», ладную «форму»; говорят, каждый день будет есть говядину, увидит большие города, несметное множество господ с их чудачествами, увидит трамвай, электричество... А любопытства нет. «Э, все равно»,— точит мысль свое, домашнее, дорогое и милое, а подумать — жалкое и убогое. Это «все равно» больше; свя­зано с будущим — неизвестным, страшным и теперь не таким уж привлекательным.

Когда Хомку отправляли, погода и дорога испортились вконец, было грязно, холодно. С неба то лило как из ведра, то сыпался мелкий, словно пыль, моросящий дождик. «На счастливую долю предсказывает»,— напомнил кто-то Хомкиной матери о погоде, но она еще больше опеча­лилась.

За рощей, уже на перекрестке, встретили промокшего учителя. Остановились. Учитель расцеловался со всеми парнями и с Хомкой. Он выронил из рук в лужу заплакан­ные непогодой очки, и Хомка поднял их. Все глядели сегодня в сторону, и учитель смотрел тоже в сторону, куда-то мимо Хомкиных глаз. Может, от жалости, а может, из-за своей близорукости.

Поехали. Поплелся в школу учитель, подняв от дождя воротник, а они поехали.

Домна голосила на все Асмолово, и это материно причи­тание стояло в Хомкиных ушах до самого города, как что-то ненужное, досадное. Из головы не выходили Нупреихины слова: «И Хомочку берут, совсем сосунка. Да справится ли он с ружьем-то, бедненький...»

Казарма и муштра заглушили вопль матери и слова Нупреихи. Мало ли что! Тут было во сто крат горше, чем в батраках. Кормили хуже, чем хозяин Куцую; всегда чего-то не хватало — порции мяса, каши. Все время хотелось спать. Тело ныло, чесалось, словно по нему непрестанно ползало что-то. Полати или нары — неудобные, грязные.

А тесно — в небольшом бараке двести с лишним человек. «Восьмая рота, литер Б, барак номер двадцать девять»,— бормочет про себя Хомка, чтобы не забыть. Асмолово — как во сне. И не верится, что было оно в жизни. Оно приходило на память с болью, когда товарищи, более состоятельные, получали из дома деньги и посылки. Хомка никому не пишет писем, да и ему никто не посылает. Быстро писать он не умел, а писать, лежа на нарах, в по­темках, и не с руки, и канительно.

Мыслей не соберешь, когда вокруг только и слышишь, что окрики: не так сел, не так повернулся, не так ответил. И это чудовищное, на каждом шагу, оскорбление матери — прямо сердце режет. Думалось, никто здесь тебя не поймет, никто не посочувствует. Но вот однажды новобранец из второго взвода, неуклюжий, сутулый, рябой еврей из Дубровны, приезжавший как-то в Асмолово покупать яйца и боровики, не выдержал, крикнул пронзительно отделен­ному в ответ: «Моя мать не сука!» — и выбежал из строя. Хомка понял, что он не одинок в своих мыслях. Юноша-прапорщик, уже достаточно приученный к брани, покраснел при этом, смутился, и Хомка с удовлетворением понял, на чьей стороне правда.