И вот в дождливую осеннюю ночь привозят в четвертую палату дамочку — перелом обеих лодыжек, малая берцовая со смещением, два ребра треснуты. Обычная история — попала с мужем в автомобильную аварию. Мужа положили в тринадцатое на второй этаж, ее на третий, к нам, да к тому же в четвертую палату. А в четвертой подобрались забвенные бабули, каким передачи в две недели раз соседки по квартире носят. Да еще чокнутая Юрьева. Не скажу атмосфера, но воздух там очень тяжелый.
Новенькая эта с ходу мне показалась дамочкой, а утром поглядела — совершенно седая. Только причесана хорошо.
В первый же день начали к ней друзья-приятели валом валить, на тумбочке — цветы-конфеты, санитаркам рубли сует, и бегаем мы с третьего на второй — записочки от мужа к ней, от нее к мужу. Она хотя в гипсе, но не теряется и на ночь бигуди накручивает — делает вид, что ничего с ней не случилось, хотя из-за ребер даже повернуться на правую сторону не может.
Я ей тумбочку стала прибирать — переменила цветам воду, записочки в мусорную корзину хотела смахнуть. Она меня — цоп за руку:
— Что вы делаете! Положите обратно.
— Это же мусор, — говорю.
— У меня такого мусора два ящика хранятся. Еще с войны.
Я промолчала. Хожу, полы мою, судна выношу, простыни меняю, а думаю об одном.
Потом подошла, села около нее на стул.
— Значит, есть? — спрашиваю.
Не поняла.
— Что, — говорит, — есть?
— Любовь.
— А как же! Без любви жить невозможно.
В этот день Пташко пригласил меня на предпраздничную вечеринку к товарищу. И пока я одевалась, платье гладила, укладывала волосы, все думала о нем. Может, дура я, ничего не замечаю. Человек он мягкий, беззащитный, ходит ко мне часто. Ко мне, не к другой. Может, это и есть любовь? Каждый любит как может. Выше головы не прыгнешь. Успокоила я себя, и настроение — море по колено. Без вина пьяная. Прихожу в незнакомую холостяцкую комнату, и все мне нравится. И свечи на столе, и закуска на бумажках, и проигрыватель задувает как раз мою любимую, мучительную — «Бесамо мучо» называется. Только Пташко невеселый. Помалкивает. Хлопнул раза два из граненого стакана, подсел ко мне, говорит:
— Ты извини меня, Мура, но я здесь никак не могу оставаться. Алеша заболел. Температура сорок. Подозревают менингит.
Алеша — его младший сын. Задерживать — язык не повернется, а самой обидно до слез. Жалела его, когда сюда, в гости, собиралась, — слабый, беззащитный… А я-то, я-то кто? Была одинокая без Пташко и с ним одинокая осталась. Хоть стой, хоть падай — одиночка…
Я с ним не пошла. Зло меня взяло. Осталась в незнакомой компании и подряд пила, что мне подливали, и «цыганочку» плясала, плечами трясла, и вальс-чечетку танцевала, а что дальше было — не помню. С кем я ушла, и какое лицо у него было, и на чем мы ехали, на трамвае ли, на такси или пёхом перли, — режьте меня, не помню!