— О, благодарю, начальник, такого фраера привел. Чур, шапка моя! — скалился кривыми зубами какой-то низенький урод с перебитым носом.
Все обитатели камеры были уродами, как на подбор. Уже немолодые, с лицами, по которым прошлись слесарным инструментом — у одного шрам проходил через несуществующий глаз, у другого была разорвана губа. Набор кривых, щербатых лиц был как будто скопирован из Босха.
Присев на лавку, я заметил валявшийся бушлат — лагерный, полосатый — да это же зэки особого режима, особняки…
— Тебя, первохода, за что сюда? Статья какая? А, за политику… — особняки тут же раскололи трюк. — Так следак тебя на «боюсь» берет: кинул к людоедам в клетку.
— Кхэ-кхэ-кхэ… — засмеялись зэки своими туберкулезными легкими.
К моему делу особняки больше не проявляли интереса, но их заинтересовали сапоги.
— Земляк, коцы у тебя ништяковые — давай махнемся?..
Не знаю, чем бы закончились торговые переговоры, если бы через полчаса не распахнулась дверь и тот же мент не вызвал меня из камеры.
— Ошибка вышла, — не очень убедительно объяснил он нарушение режима.
Ошибки, конечно, не было никакой, все было разыграно по сценарию, написанному Соколовым, и все же, только оказавшись в своей камере, я с облегчением вздохнул.
Чуть позднее через Армена я получил записку от отца. Он сообщал новость, которая произвела на меня удручающее впечатление: «22 января Сахаров выслан в Горький».
Я не знал Сахарова лично. Общие знакомые говорили, что к нему и так идет постоянно поток самых разных людей, так что являться без дела было неудобно. Сахаров был как бы мачтой корабля, которая остается видна и тогда, когда палубу уже захлестывают волны. Теперь и она исчезла под водой. Это значило, что террор против диссидентов стал тотален, что на всю страну не осталось никого, у кого был бы к аресту иммунитет. А будущее арестованных становилось еще мрачнее.
«Поставлена задача полной ликвидации диссидентского движения», — подтверждал отец. Отправлял записку он, конечно, не для того, чтобы просто сообщить новости. «Ситуация изменилась. Ты должен пересмотреть свое поведение на следствии», — писал он.
Я расстроился и даже на секунду заподозрил, что записка была написана по наущению Соколова. Однако ее искренний тон указывал на то, что продиктована она была лишь заботой о моем положении. Должно быть, отец наблюдал со стороны, как оно становится все тяжелее и необратимее — и не мог не вмешаться. Другое дело, что я тоже видел, как меня неумолимо затягивает в водоворот, — но не знал способа невредимым выплыть. Одиссей смог проскочить между Сциллой и Харибдой, мне же приходилось выбирать меньшее из зол.