Единственным нормальным человеком, который был на подъеме, оказался зашедший в гости Егорыч. Человек поставил целью умереть в тюрьме и не жизнью, а смертью доказать свою правоту. И все же он искренне радовался, что освобождается другой политзаключенный. Чего в этом было больше — редкой способности сопереживать чужой радости или наивной веры в торжество справедливости — я так никогда и не узнал.
Своей уверенностью Егорыч заражал. Пошел процесс «завещания» имущества — как положено в тюрьме, освобождавшиеся раздавали свои пожитки сокамерникам. Я предложил Егорычу теплое белье — но оно ему оказалось узко, сам он положил глаз на туфли. Их мне удавалось отстоять на всех шмонах, ибо издали они были похожи на обычные тапочки.
Освобождение из тюрьмы в чем-то следует сценарию тибетской «Книги мертвых». Умерший еще присутствует и наблюдает за всем — но его имущество уже становится объектом дележки наследников.
Вслед за нами цепная реакция перешла и на других зэков. Все начали примеривать чужие пижамы, менялись, чтобы определить, что кому подходит. Вмиг камера превратилась в какое-то подобие предбанника, где все раздевались и обменивались тряпками — пусть это и было каким-то театром абсурда, ибо никто точно не знал, то ли он оставит свою одежду другому, то ли чужая одежда достанется ему.
В суете переодеваний никто не заметил, как у двери возникла Ида с листочком бумаги в руках. По нему она прочитала фамилии почему-то по обратному порядку алфавита:
— Мовчан,
— Захряпин,
— Давыдов…
После этого я ничего не слышал — обнимался с Егорычем, Шатковым и с кем-то еще. Моментально собрал книги, тетради записей — их во избежание шмона на всякий случай засунул за спину за пояс. В качестве «наживки» оставил в руках только блокнот. В нем как раз была самая важная информация — имена и адреса политзэков. Но за блокнот я не беспокоился: все записи были там зашифрованы довольно сложным образом.
Далее в обратном порядке начало раскручиваться то же кино, которое крутилось ровно два года назад. Под охраной санитара, с замыкающей Идой, мы спустились по стальной лестнице на улицу. Несмотря на трескучий мороз, никто даже не подумал накинуть ватник, и это была даже не эйфория, а символический акт разрыва с несвободой, атрибутом которой был грязный зэковский бушлат. Проходя мимо окна Пятого отделения, я увидел там Колю Бородина. Как обычно, он сидел с ногами на койке и выписывал английские слова из толстого словаря Мюллера. Простучать Колю было некогда — санитар и Ида нас торопили.
Прошли в главный корпус СПБ, где в коридоре на полу уже стояли мешки с одеждой. От них противно пахло пылью и плесенью. Мы переоделись, санитар неосторожно оставил нас на пару минут одних. За это время я углядел висящую стенгазету для персонала — и содрал с нее фотографию, сделанную некогда на швейке. Вплоть до самого конца СССР эта фотография была единственной из известных, сделанных внутри СПБ.