Она сделала шаг вперед, а Кулачев резко поднялся, и они оказались почти в объятиях друг друга невольной волей движений.
Кулачев держал в руках женщину, которую знал наизусть. Он ее когда-то любил, мечтал обладать, он был на седьмом небе, когда это случилось, он знал все ее ухищрения, знал, как у нее гнется спина и как она не любит, когда он задерживается в ней хотя бы лишнюю минутку. В ней секундно возникало отвращение, и она норовила избавиться от него, оттолкнуть, вытолкнуть, отгородиться, убежать, и должно было пройти время, чтоб из насытившейся и жаждущей убийства самки вылупилась обычная женщина, которая потянется, потом поежится, потом ляжет поперек кровати и уснет крепко до самого утра.
Кулачев был благодарным Живущим. Он не затаптывал свои вчерашние следы, он их, случалось, стыдился, но оставлял жить в себе. «Для вкуса жизни», — говорил он.
Сейчас впервые ему захотелось убить прошлое вместе с этой женщиной, что обвисла в его руках. Не просто не помнить, не знать прошлое, а уничтожить вместе с собой, вот был Кулачев и нету, но чтоб и ее не было тоже.
— Вот видишь, — сказала Катя, принимая дрожание его рук за чувство к себе. Она не подозревала, что обозналась в темноте коридора и не признала ненависть, а признала ту, до которой всего шаг. Но попробуй его сделать!
— Вот видишь, — сказала она, — твои руки меня хорошо помнят и хорошо держат.
Кулачев оттолкнул жену.
— Я бы тебя убил, — сказал он. — Я не знаю ничего адекватного той гнусности и пошлости, которую ты тут несла.
Он стал засовывать в пакет кеды, в которых пытался «бегать от инфаркта».
— Я ухожу совсем, — говорил он. — За вещами приеду на днях. Тогда же оставлю ключи. Я ничего не возьму и все оставляю. Условие одно: никогда больше ты не будешь делиться со мной своими соображениями. Ни о чем.
Ни обо мне. Ни о ком другом. Мне ничего не жаль, — сказал Кулачев. — Хотя час тому назад было жаль. Все! — И он хлопнул дверью.
Катя села на стул, что стоял у них в передней, и очень хотела заплакать. То есть она даже плакала где-то там, где, нализавшись, дремал в кайфе червяк, и ее внутренние слезы были ему лакомством, но Кате хотелось другого: ручья по лицу, всхлипов и стонов, чтоб захлебнуться и взвыть…
«Я ей устрою, — думала она, — я ей устрою…» И хотя главным чувством было отчаяние и горе, чувства, что там ни говори, кровей благородных, насмешливый Червь отпихнул в грудь одетых в черное аристократов. «Ты ей устрой подлянку! — сказал он ей. — Ты ей устрой!»
— Я ей устрою, — повторила она, — я ей устрою порчу.
И Катя стала набирать номер телефона знакомой, бывшей учительницы физики, которая свалившееся на голову время перемен оседлала весьма специфически: занялась гаданием, приворотом и порчей.