Это были люди - скорее всего в прошлом какие-то подпольщики, партизаны, кем-то выданные, схваченные... Иван привык ко всему - к младенцам с разбитыми телами, к матерям и молоденьким девушкам забитых до смерти ногами; казалось бы, ничто уже не могло вывернуть его душу еще дальше. Но тут, когда он внимательно, даже жадно разглядел эти, потерявшие данную природой форму и разум ошметки плоти - лопнула напряженная до того в его душе пружина. Звенящий, бухающей ударами раскаленного колокола пустотой наполнилась его душа, и его вырвало на жесткую, покрытую кровяными пятнами черноту. И пока его не откачали холодной водой, и не встретили жестким смехом эти черти, он лежал в живой крови и вокруг извивались, проклиная его сотни нечеловеческих тел - это не могли быть человеческие тела - это были какие-то обжаренные изодранные, но живые, орущие до самого поднебесья наборы органов: рук, ног, голов - шевелящихся и проклинающих его слабость. Кричащих ему в лицо: "Падаль!".
После же, когда его отлили водой и пинками погнали к грузовику, из кровавого кузова которого доносился на одной разрезающей пространство ноте стон, Иван пошел, опустив и сжав плечи... Но если бы кто-то посмотрел тогда в его глаза...
С такими же глазами шел Христос на Голгофу.
* * *
Быть может, только, данное родной природой, могучее здоровье и придавало его телу сил существовать дальше. Это были дни ни с чем несравнимых мучений - он видел и понимал все ясно - он не мог больше ни о чем не думать, и не смотреть по сторонам - все было как в тот бесконечно далекий, первый день пришествия ада в Цветаев. Он ясно видел каждое новое зверство и все впитывал и впитывал в себя, и, не в силах остановиться, продолжал служить агонизирующему зверю. Он проклинал себя, терзался изнутри проклиная свое ничтожество и слабость и, если рядом никого не было, бил со всех сил кулаком в стену, разбивал в кровь костяшки и не чувствовал физической боли - боль душевная была во много, во много сильнее. От этой неимоверной, не прекращающейся ни днем ни ночью пытки, он словно бы выгорел, почернел изнутри, стал похож на поднявшегося из рва истлевшего мертвеца. И Марья, глядя на него, часто плакала...
"А ведь я все время боюсь! - беззвучно орал он в предрассветный час, лежа на холодной соломе в жарких объятиях Марьи, он не в силах был погасить свое сознание, - Всего, всего боюсь! Боюсь, что эти подонки изнасилуют жену, а что если уже... нет, она бы сказала... Боюсь за детей. Боюсь, что Марья, как-нибудь сама увидит, что я делаю. Нет, господи, только не это! И я боюсь силы, которая близиться, которая должна раздавить и меня... И еще я ненавижу: ненавижу этих... разрушивших наш мир, бросивших меня в ад, столько боли, господи, и все из-за них!... Хоть одному из них ты должен отомстить Иван, хоть одному перерезать глотку. - эта мысль была уже не нова, она беспрерывно пульсировала в его голове, с того самого дня, когда его глаза во дворе тюрьме, стали похожими на глаза Христа... теперь это были ненавидящие глаза дьявола, - Вон уже просвечивает этот тусклый, мертвенный свет через щели, опять на улице слякоть, опять нет ни солнца, ни звезд... господи, как бы я хотел увидеть их! Но хватит, все - сегодня же я совершу это - хоть одного подонка прирежу, хоть одной сволочью на земле меньше станет. Ну, а уж со мной будь что будет, все одно - не смогу я так дальше жить, не смогу эту ярость в себе дальше нести. Прирежу и, быть может, кому-нибудь гвозди в тело вбивать не станут... Господи, а канонада то уже совсем близко, беспрерывно уж орет - еще дня три и кончиться все. А Ирочка то - страшно мне в ее глаза смотреть. Вон она уже проснулась и смотрит на меня, молчит как всегда, а глаза то темные, бездонные - а ведь все она понимает, все чувствует...