Однажды по телевизору я смотрела передачу о детенышах косуль или оленей, они были маленькими, неуклюжими, и их скелет как будто был сделан из тончайших спиц. Эти животные укладывались на траву. Сначала они опускали переднюю часть тела, затем заднюю. Я подумала тогда, что эта девочка – как олененок. И сказала ей, что она в своем движении похожа на олененка. Я любовалась ею, как своей любовью. Мне ужасно нравилось ее тело. Все оно было как нежный леденец, который мне хотелось положить в рот.
Блеск ее кожи на солнце и ямочки на пояснице до сих пор стоят у меня перед глазами. Осознала ли я тогда, что то, что я испытываю к этой девочке, – эротическое возбуждение? Знала ли я, что оно существует? Я не помню, но помню, что это чувство меня нисколько не напугало, оно меня возвысило, сделало чем-то очень большим. Я хотела умереть за нее.
Что такое написать стихотворение? Для меня поэзией всегда было то, как я мыслю мир и себя в нем. Это были темные тяжелые стихи, они были похожи на пропитанный водой, грязью, кровью кусок рыхлой ткани. Так я видела и чувствовала мир, я хотела его показать другим, хотела, чтобы все, нет, не все, а все знали о том, что я хочу рассказать. Все на деле оказывались парой холодных маминых глаз. Я хотела показать себя матери. Я ждала ее одобрения, нет, не одобрения, но сожаления и сочувствия, а еще – раскаяния. После ее смерти стихи для меня стали абсолютно бессмысленным занятием. Некому было больше их показать или желать показать. Мама не читала моих стихов, я одновременно желала того, чтобы она их прочла, и стыдилась того, что она их увидит, поймет, что они обращены только к ней. После ее смерти мои стихи захлопнулись, как дверь на сквозняке, и у меня совсем не стало стихов. Могу ли я после этого называть себя поэтессой? И что такое поэзия вообще? Может ли поэзия существовать без надежды на направленный на нее взгляд?
Я мыслю этот потенциальный взгляд как пространство возможности письма и разворачивания интерпретации мира. Взгляд, материн взгляд – это место. Местом матери была маленькая квартира на окраине города Волжский. Моим местом был ее взгляд, длящийся за пределы видимого мной мира. Этот взгляд был гарантией моего присутствия здесь и вместе с тем всеми возможными способами стремился меня не заметить, превратить в место пустоты, в камень, в речной бежевый камушек, влажный, но на солнце теряющий свой резной узор.
Когда я стояла над гробом, я смотрела на ее спокойное лицо, на ее губах была загадочная улыбка. Андрей называл ее улыбкой Джоконды, я не понимала почему, ведь мама улыбалась не уголками губ, но полным ртом, оголяя зубы. Похоже, Андрею была известна другая улыбка, которую я не могла увидеть, но теперь я видела ее. Я хотела успокоить его и сказать, что эта улыбка – заслуга не ее упокоившейся мускулатуры, но ловкая работа похоронных визажисток, которые вводят специальные препараты в мертвую мышечную ткань. Я не стала этого делать. Андрею нужна была эта естественная улыбка. И у него она была.