Мы выехали из-за поворота. На пригорке показалось три глиняных плоскокрыших домика, обнесенных высоким каменным забором.
— Вот, комиссар, наша застава! — сказал Фаязов. Он заметно подобрел и, кажется, улыбнулся.
Около ворот росло два веселых пирамидальных тополя, радовавших глаз каждого, кто подходил к заставе. Но, видимо, самым любимым местом отдыха бойцов и самым надежным укрытием от палящих лучей солнца была старая чинара с толстым облезлым стволом и круглым, как бойница, дуплом. Ствол этот повыше расчленялся еще на четыре ствола, которые держали над собой, будто растопыренные пальцы, огромную зеленую шапку. Вокруг ствола чинары была кольцом обвита самодельная скамейка, плетенная из хвороста.
Во дворе поджидал нас дежурный по заставе командир отделения Кравцов, приземистый крепыш, подтянутый, ладный. Хотя гимнастерка и брюки на нем выцвели добела, но они были такие чистые и так аккуратно облегали его стройную фигуру, что казались еще лучшими, чем новые. Он доложил Фаязову о том, что на заставе все спокойно.
Начальник заставы нагнулся, вытирая тряпкой запыленные сапоги, и спросил, не поднимая головы:
— Что делает Прищепа?
— Выехал в кишлак Вахан. Там происшествие.
Фаязов резко поднялся, держа в руке тряпку.
— Что? Происшествие? И вы молчите? — суровея, сказал Фаязов и подошел к дежурному. — Что случилось?
Кравцов не смутился. Он говорил не торопясь, с расстановкой, подчеркивая каждое слово:
— Обыкновенная история. Баи и ишаны учинили расправу над комсомольцем. Он что-то написал про них. Ну его и привязали к дереву, как к позорному столбу, созвали весь кишлак и учинили суд. Старшина поехал принимать меры.
Красивое лицо Фаязова потемнело, черные глаза остро сверкнули.
— Вот шакалы! Смотри ты! Открыто лезут. Днем! Точно советской власти нет. Этих баев и мулл расстреливать надо… А с ними нянчатся… Давно это было?
Кравцов невозмутимо взглянул на начальника:
— Точно — не знаю. Утром или днем. А старшина выехал час тому назад с Фартуховым и Мир-Мухамедовым. К утру вернутся.
К Кравцову подскочил красноармеец Шуляк, белокурый, живой и, очевидно, очень ловкий. Он отобрал у дежурного лошадь и застыл, слушая Фаязова, потом подбежал ко мне:
— Дозвольте? — Принимая поводья из моих рук, он доверительно сказал: — Это моя лошадь, — и улыбнулся курносым веселым лицом.
Лошадь тянулась к нему мордой, хватала губами его руку, пока Шуляк не достал из кармана припрятанный кусочек сахара и не сунул ей в рот.
Наше появление на заставе никого так не смутило и не встревожило, как повара. Когда мы вошли в столовую, узкую, как коридор, он вытирал стол. Взглянув на нас, повар метнулся к двери, но остановился, вытянув свое тонкое как жердь и немного сутулое тело по стойке «смирно», поздоровался, побежал на кухню и тут же появился с тарелкой хлеба.