Чайковский. История одинокой жизни (Берберова) - страница 152

Когда он просыпается, доктор Бертенсон стоит над ним. Он требует показать язык. Бертенсон! Говорят, на руках у него умер Мусоргский?

Но больше он уже не может ни думать, ни говорить. Зачем? Он превращается в животное: рвота и понос в течение нескольких часов обессиливают его совершенно. Он громко кричит при спазмах. Неужели – уже? Курносая гадина! Вы? “Это, кажется, смерть. Прощай, Модя!”

Ни синевы, ни судорог, но доктор угадывает холеру. Судороги начинаются к ночи; лицо, руки, ноги начинают синеть. Неужели уже? Так внезапно? Так скоро?.. Его растирают.

– Не холера это? – спрашивает он в полубреду, открывает глаза и видит всех: Модеста, Назара, даже Боба – в закрытых белых фартуках. Он сперва не узнает их: больница? Где он? С кем? Нет, это они – близкие, дорогие – оделись так по приказу Бертенсона.

– Холера! – отвечает он сам себе. – Мамаша ведь тоже… – он хочет сказать, что сорок лет назад, однажды, вот так, совсем недалеко отсюда, на другом берегу Невы, кончалась его мать. Но его сводят конвульсии. Минутами кажется, что он умирает. Клизмы из танина, массаж приводят его в себя.

Он стыдился одного Боба и среди криков, рвоты, судорог то и дело умолял его отойти:

– Я боюсь, что ты потеряешь ко мне всякое уважение после всех этих пакостей, – тихо сказал он, ослабев вконец.

Утром на него нашло успокоение и страшная, безысходная тоска. Слезы бежали по его лицу, на подушку, измученные глаза смотрели перед собой. Не было воздуха, болело сердце. Хотелось стонать, и он стонал: “А-а-а-а”, протяжно, долго. Хотелось пить, ему подносили питье, но это было не то. Питье представлялось в воображении чем-то спасительным, каким-то нестерпимым наслаждением – на самом деле это было не то. Он умолял о питье и с отвращением от него отворачивался.

Доктора дежурили весь день, и весь день менялось лицо больного: то оно покрывалось черными пятнами, то бледнело и искажалось, то принимало выражение уже смертельного покоя. Припадки повторялись реже, и он временами думал про себя. О чем? К ночи он почти совершенно успокоился. На утро третьего дня доктора обеспокоились бездействием почек.

– Надо бы ванну.

Но ванны боялись все: Александра Андреевна умерла, когда доктора посадили ее в ванну. Об этом напомнил Модесту Николай Ильич, за которым послали еще в первую ночь. Об этом помнил сам больной.

– Я верно умру, как моя мать, – сказал он равнодушно. И ванну отложили до следующего дня.

Мочи не было. Вызванного из Клина Алешу Чайковский узнал не сразу. И в воскресенье ему почти уже не было дела до того, что творится вокруг него. Он сводил с кем-то счеты в бреду, он гневно упрекал, он рыдал, он выговаривал кому-то. Это была Надежда Филаретовна. Он несколько раз в слезах прокричал это имя. Потом он открыл глаза. Боб стоял над ним. Он закрыл их опять, не сказав ни слова.