Чайковский. История одинокой жизни (Берберова) - страница 40

В Петербурге – но только здесь – Николай Григорьевич, как гость, желанный гость, не был Антону Григорьевичу опасен. И Николая Григорьевича великий брат принял хорошо: перезнакомил со всей консерваторией, обставил его концерт с подобающим великолепием. Николай Григорьевич сделал визиты титулованным музыкальным покровителям (“У нас в Москве титулованных-то нет, вместо титулованных да придворных – купцы, богатеи, широкий народ”). Широкий народ баловал Николая Григорьевича: уже сейчас сажали его на обедах между генерал-губернаторшей и архиереем. Впрочем, петербургский свет отнесся к Николаю Григорьевичу очень любезно. “Ну, а кто же здесь, Антон, у тебя способный, кого ты мне рекомендуешь? Нет ли русского? А то у нас все немцы да итальянцы. Полиция косится”.

Антон Григорьевич назвал ему Чайковского. Он и сам себе не признался, почему это сделал: говорил, во-первых, что юноша весьма приличной семьи, во-вторых – что музыкант неплохой, старательный. Где-то в глубине души шевелилась чудная мысль: убрать из Петербурга этого молодого человека. Бог знает, он почему-то был в нем не уверен: из покорного, смирного ученика, из человека, не обидевшего мухи, он мог когда-нибудь – чего только не бывает на свете! – сделаться соперником.

Чайковскому к выпуску, к Рождеству, была заказана выпускная кантата. Добросовестно трудясь над ней, он раздумывал над своим новым назначением, над переездом в Москву. Ему обещано было пятьдесят рублей в месяц, с будущего года – сто. Не нищета, но бедность. Чужой город, чужие люди, разлука с братьями… Но надо же, наконец, начать жить, пролог и так слишком долго затянулся. Чувство большой благодарности к Антону Григорьевичу “за все, что он для него сделал”, поднималось в нем. О Николае Григорьевиче он думал с опаской: он боялся новых сближений, хотя внешне Николай Григорьевич и понравился ему; особенно запомнилось соединение веселого смеха и задумчивого взгляда блестящих глаз, курчавая русая голова, манера петь слова – голосом избалованного, ленивого человека. И руки, руки! – единственного в мире рисунка благородных, сильных, волшебных пальцев.

Итак, кантата Чайковского на Шиллеров гимн “К радости” была пропета на выпускном акте, и автором была получена серебряная медаль. Профессор теории музыки, он уезжал в Москву 5 января 1866 года, он уезжал усталый от своей неразделенной любви к Петербургу: кантата его не произвела на здешних музыкантов никакого впечатления – Антон Григорьевич поморщился, читая ее, Серов сказал, что он “ожидал большего”, молодой критик, Цезарь Кюи, объявил печатно, что “Чайковский совсем слаб”, что дарование его “нигде не прорвало консерваторские оковы”. Один Ларош, неведомо почему, был от кантаты в восторге, и было как-то даже неловко слушать его пророчества по поводу будущего бессмертия Петра Ильича. Чайковский уезжал в Москву в усталости и сомнениях: нет, Петербург его не принял, – ни старый, ни молодой, он не умел заставить здесь понять и полюбить себя. Может быть, в этом городе где-нибудь и были люди, с которыми ему могло быть хорошо, которые и лично, и музыкально могли стать ему близкими, но он не нашел их. Он смотрел в окно вагона, поезд шел и шел, стучали колеса. Вот так начинается новая жизнь, думал он. И если был кто-нибудь, при мысли о ком сердце замирало и слезы заволакивали глаза, то в целом мире были только мальчишки его – Толька и Модька, его братья-близнецы, остальное же все было если не враждебное, то совершенно чужое.