Алексей Иванович пришел к концу работы.
— Как-то даже неловко заходить запросто в ваше книжное святилище. Кстати, как вы думаете, для библиотеки вернее: святилище или светилище?
— А может, сватилище? — пошутила Лиза, кивнув на парочку, склонившую друг к другу головы над журналом.
— Меня вы не можете сосватать?
— А вас к кому?
Почти до самого парка они смеялись, вспоминая старушку, которая тоненьким голосом просила у Лизы «что-нибудь про любовь… только не теперешнее грубое… что-нибудь хорошее… наподобие Тургенева…» и при этом смущенно и кокетливо поглядывала на Алексея Ивановича.
У входа в парк Алексей Иванович вдруг остановился:
— А может, мы купим немного вина? Что мы, не имеем права кутнуть? Как вы, Лиза? Да бросьте, в самом деле! Разве вы не выпьете со мной? Мне нельзя, и то я выпью! Сколько можно лечиться — так и заболеть недолго!
Сердце Лизы сильно билось. Непринужденность его тона ничуть не обманывала ее. Значит, все-таки ухаживает! Она не знала, радостно ей это или нет. В резком сердцебиении было что-то физически неприятное. И Алексея Ивановича она видела сейчас по-новому. Он был уже не очень-то молод, хотя и не обрюзг. Он старел, сейчас она это отчетливо видела, старел унизительной старостью, какой стареют мужчины, все еще бегающие по женщинам. Ей было обидно за него, что она вот так смотрит, замечая и то, что он уже совсем не молод, и тайную его мысль… И защищая его от своей унижающей жалости, от своего трезвого взгляда — его и себя тоже, — она, наконец, улыбнулась.
— Хорошо, — сказала она, — если вам не вредно…
— Ну, ты уж меня совсем за какого-то инвалида считаешь! Я ведь не такой больной, как тебе кажется! Можно, я буду называть тебя на «ты»? Мы ведь уже старые друзья, товарищ маленький библиотекарь!
Вино было непривычное, кислое — и может быть, так действовало само вино, а может, она мало выпила, только обычное веселье не наступало, а наоборот, ей было грустно и хотелось плакать.
— Ведь холодно же, наверное? — говорил Алексей Иванович, обнимая ее за плечи, — Уши-то совсем замерзли! Дай, я погрею!
От близкого его тепла, оттого, что было так хорошо и все-таки было плохо, она совсем замолчала.
Сбоку и впереди, там, где земля и деревья, было совсем темно — только сверху, в просветах листвы белело небо. Когда Алексей Иванович задел бутылку и опрокинул, они не сразу нашли ее в траве.
И первые поцелуи были такими же, как весь этот вечер — с трезвостью, скрытой в самом опьянении, невольной, таимой трезвостью, с этим знанием всего, что будет после, и с готовностью забыть это ради тепла, и нежности, и вроде бы сострадания.