Высокие, полные света окна повторяли окна церкви Христа. И доказывали – как если бы Торнхилл в том сомневался, – что судья суть особа благородная, потому как Господь тоже ведь из благородных!
Над кафедрой, на которую вызывался тот, кто давал показания, было прикреплено зеркало под таким углом, чтобы свет из окон, отразившись от него, освещал лицо говорившего. Этот холодный мертвенный свет, из-за которого лица приобретали металлический оттенок, должен был позволить судье и присяжным заглянуть непосредственно в душу говорившего. Позади него было прикреплено еще одно зеркало, дававшее свет человеку в парике вроде барристерского, с чернильным прибором и большой книгой, в которую он записывал каждое произнесенное слово.
Вот это, наверное, было самым ужасным: кто бы что ни сказал – будь то слово правдивое, или ложно обвиняющее, – запечатлевалось навеки, и не было здесь места для милосердной человеческой забывчивости.
Наверху, почти под потолком, находились галереи для публики, огороженные высокими панелями и колоннами, призванными сдерживать волнение толпы. Он смотрел туда, наверх, в надежде отыскать взглядом Сэл, но видел лишь беспокойную людскую массу. То там, то здесь над заграждением возникала чья-то рука, мелькала в толпе яркая женская шаль. Он заметил соломенную шляпку, которая удерживалась на голове завязанным под подбородком шарфом. У Сэл была шляпка, и носила она ее именно так, и, наверное, это ее изгиб шеи, это она пытается через головы и плечи заглянуть вниз, туда, где заседает суд.
Он расслышал какой-то вскрик, женский голос. Может, это был ее голос, и она звала: «Уилл! Уилл!» – и это ее рука ему махала?
Наверняка это она, думал он, и любил ее за это. Он сидел за решеткой и не осмеливался крикнуть ей в ответ – это было бы так же неуместно, как окликнуть кого-то в церкви. Во всяком случае, она принадлежала другому миру, миру, который он покидал. Он любил ее, она была для него всем, но здесь, внизу, он был сам по себе.
Он стоял на месте, которое почему-то называлось скамьей подсудимых, – на высоком пьедестале, на котором был виден всем, прямо перед ними, словно совершенно нагой. Руки были туго связаны за спиной, из-за чего ему приходилось склонять голову, он все время старался выпрямиться, смотреть судьбе в глаза, но боль в шее заставляла склоняться. Здесь, на возвышении, он чувствовал, как скапливается и ползет снизу вверх влага: все эти втиснутые в одежды тела, все эти вдохи и выдохи, все эти клубящиеся в тяжелом воздухе слова.
Он был потрясен силой слов. Слова были сутью этого суда, отдельные слова, сгустки воздуха, вылетавшие из уст свидетеля, от них зависело, болтаться ему на виселице или нет.