Семь или восемь миль, может быть, десять или двенадцать, этого он точно не знал.
– Я никогда не заходил так далеко, – равнодушно сказал Натан. – Гробовщик, он заберет тебя оттуда, отправит в Филадельфию или на берег Огайо.
Джозефина изучала карту, запоминая повороты дороги.
– Не беги ты, девчушка, не будь дурой. Знаешь, что эти патрули могут сделать с такой девчушкой? – Он издал тихий смешок, от которого у Джозефины мороз пошел по коже. – Они тебя просто сожрут, даже не потрудятся порезать тебе пятки, как мне, просто разорвут на куски, когда поймают. – Натан наклонил лицо ближе к Джозефине, и она почувствовала запах земли, жар солнечного дня на его коже. Теперь его зрачки расширились еще больше, виднелись лишь узкие полоски белков.
– Никто не добирается до свободы. Никто. Нас всех ловят, так или иначе, на дороге, в городе, кто-то скажет, что помогает, но приведет тебя в ловушку. Нет никакой разницы, что на севере, что здесь, нет никакой свободы для таких, как мы. Дура ты, если этого не понимаешь. – Он снова сплюнул и вытер рот тыльной стороной ладони.
Натан поднялся со ступеньки и, прихрамывая, вошел в хижину. Он не пожелал Джозефине спокойной ночи, просто закрыл за собой дверь. Джозефина разгладила юбки ладонью, отошла от хижины Натана и поднялась по тропинке. Ее ноги тонули в грязи, когда она то шла, то бежала к дому.
Сегодня ночью. Сейчас.
Слова Натана не поколебали ее. Свобода – странная штука. Взять кур – свободны ли они, когда бегают по двору, тряся глупыми головами? А лошадь, у которой в зубах удила? А Миссис – она свободна? Но о чем еще мечтать? У Джозефины была одна мечта: о месте, где она могла бы сидеть и смотреть на поле, или на птицу в полете, или на человека и думать о линиях, о том, как запечатлеть все это карандашом, углем, тушью или красками. Просто посидеть одной, чтобы никто не пытался забрать ее время, ее мысли, плоды ее разума и рук. Как это еще можно назвать, если не свободой? Никто не добирается до свободы, сказал Натан, но Джозефина ему не верила.
Ее голова была ясной, походка – уверенной. Ночной воздух, холодная влажная земля, частица луны, просачивающаяся сквозь полосатые облака, – все так, как должно быть. Кричала сова, и за всеми ночными звуками слышался приглушенный плеск речного потока. Каждый шаг в последний раз уводил ее от хижин к дому. Больше никогда не подниматься на ступени черной лестницы, не открывать эту дверь с ржавым засовом и треснувшей ручкой, не прикасаться к разделочному столу в порезах от острых ножей и с въевшейся свиной кровью. Успокоиться, услышать свое учащенное дыхание, успокоиться. Никогда больше не чувствовать под ногами этот твердый, холодный каменный пол. Никогда не вдыхать здешний воздух, мертвый воздух, который колом встает в горле и заставляет глаза плакать, неподвижный, пыльный воздух, который висит вокруг красивой мебели и потрескавшегося фарфора и, кажется, полон теми, кто жил здесь до нее. Всеми, кому дом дал приют и кого проводил в могилу.