За годы работы на заводе Роман Григорьевич убедился, что добро люди принимают, как должное, и не вспоминают о нем, зло не прощают, а ошибок не понимают. Святой он, что ли, — безошибочно делать каждый шаг? Он обыкновенный смертный, правда, поумнее, интеллектуальнее обыкновенного. Он теперь это уже знает — протрезвел. Да и святые делали ошибки. А если человек родился, жил, работал и если даже не работал, а валялся на боку, он все равно наделал бы ошибок.
«Да и ошибок-то у меня вроде не было, — подумал он, утешая себя, — разве что так, по мелочам. Не сумеешь людям объяснить свое намерение, вот и считают, что ты ошибся…»
Но утешение не помогло. Пока ехали, настроение не улучшилось. Скоро слева пошли старицы, озера. Через два поворота — Заболотье. Роман любил эти места. С дороги открывался вид на пойму, заросшую ивняком и ольхой — будто зеленые курчавые облака опустились на землю. То там, то тут голубыми отблесками неба сверкали разводья чистой озерной воды.
— Юрик, остановись, — попросил он.
Машина остановилась, Роман Григорьевич вышел.
Далеко, далеко на том берегу Шумши горбился пологий увал, желтел нескошенной рожью. От того увала и до этого, где проходила дорога, на которой стоял Роман, широкая пойма была вся исхожена рекой. Он стоял и думал, что вот река сама себе уноровить не может, а он должен уноровить тысяче людей. А через эту тысячу еще двум-трем тысячам, потому что у каждого жена, дети, да еще родственники. И всех он кормит, дает работу, выбивает в совнархозе премии, бывает рвет из горла, будто для себя.
Чуть успокоенный — до конца он не мог прийти в себя, встреча с Заболотьем все же казалась сегодня тягостной — он сел в машину. Еще раз подумал: «Река сама себе не может уноровить, а я?..» И откинулся на шинку сиденья. И хотя он изображал из себя человека, покойно заснувшего, не отзывающегося на толчки и потряхивания, мысль его неусыпно работала, не задерживаясь на открытых давно истинах и боясь новых. Такое состояние ума было для Романа всегда тягостным, как плохой, очень плохой сон, и он хотел, чтобы это состояние поскорее кончилось, пришла определенность, которая делала его сильнее других. Он сидел, закрыв глаза и изображая из себя спящего, а мысли все текли и текли, неопределенные и неустойчивые, мысли обо всем и ни о чем — пока не сосредоточились на одном — мечущейся по пойме неугомонной реке, непостоянной в своем женском проявлении характера. И он ясно представил вдруг — с закрытыми глазами воображение всегда так рельефно рисует любые картины — эту взбешенную весной реку, проламывающую себе новый путь в толще отрогов упрямо-равнодушного к ее судьбе увала, и увидел, как рушились в мутную воду подмытые гривы (это кусками своего тела рассчитывался увал за свою неспособность отступить перед женской волей реки).