— Хорошая у тебя была мамка, добрая, — как и положено в таких случаях, начал он, но где-то на полпути голос у дядьки обмяк, худой кадык завис посреди горла. — Помянем, Степа, — уже тише закончил он.
Выпили разом, закусили, потом выпили еще по одной. Ефим Михайлович откашлялся, стал рассказывать, как провожали родию.
— С ребятишками решать надо, — остановила его Фрося.
— Да, да, — заторопился Ефим Михайлович. — Тут Кутины приходили, говорят, может, отдадите Наташку. Детей-то им, сам знаешь, бог не дал. А дом без ребенка сирота. Хотели из детдома взять, да там чужие, а Наташка у них на глазах выросла.
Фрося помалкивала, но взглядом, точно кошка мышь, сторожила меня. Тетя Надя, которая после рюмки, похоже, обмякла, подняла голову. На груди натянулось платье.
— Вот что я вам скажу, люди добрые, что у них, собственной родни нет? — Она пристукнула кулаком по столу, со стола упал нож.
— Кто-то еще придет, — почему-то испуганно сказала Фрося.
— Должно быть, мужик, — деловито заявил Ефим Михайлович. Он поднял нож, вытер лезвие о рукав, положил обратно на стол.
— Неужто мы оставим их? Наш корень — наша кровь, — повела бровью тетя Надя. — Люди-то потом что про нас скажут?
— Я и говорю, решать надо, — поддержал Ефим Михайлович. — Кабы у нас с Фросей квартира побольше была, я и разговор вести не стал, забрал бы ребятишек к себе.
— Правда, Ефим, правда, — поддакнула Фрося.
— С Анной мы душа в душу жили, — поглядывая на тетю Надю, продолжал Ефим Михайлович. — Я ей то угля привезу, то дров, в прошлом году пять рулонов толя достал.
Вот так и раньше. Привезет нам известь, мама побелит себе и ему. Потом оправдывалась передо мной. «Ефим, он ничего, он хороший. Фрося, та из него веревки вьет. Ей ведь какого мужика надо? Чтоб не ел, не пил и на голове ходил. У самой руки от задницы выросли». Жили они на железнодорожной станции в переполненном бараке. Нескладная, неладная была у них семья, Фрося часто болела. Ефим Михайлович летал с одного предприятия на другое, искал длинные рубли. Хозяйства у них не было, если не считать маленького огородика, в котором ничего не росло. У соседей заводились и морковь, и огурцы, и капуста. У Ефима Михайловича ничего. «Место, место гнилое, — частенько жаловался он матери, — вот если мне ваш огород, озолотился бы».
— Я сейчас кладовщиком работаю, — доносился до меня голос Ефима Михайловича, — работа ответственная, подотчетная. Люди-то сейчас какие? Быстро под монастырь подведут, и окажешься за Ушаковкой.
Почувствовав, как во мне растет неприязнь к Ефиму Михайловичу, я поднялся из-за стола и вышел на улицу. Морозный, пахнущий сыростью воздух выбил на глазах слезу. Огороженный крышами домов кусок звездного неба напоминал приборную доску самолета. Из трубы соседнего дома, протаптывая размытую дорожку, куда-то ввысь тянулся сморенный дымок. Из-за сеней бесшумно вынырнула собака, завертелась около ног, затем бросилась на грудь, пытаясь лизнуть меня в лицо.