В общем, «мужики» решения принимали. И Солженицын подчеркнул, что «не поэзия и даже не политика решили судьбу моего рассказа, а вот эта его доконная мужицкая суть, столько у нас осмеянная, потоптанная и охаянная с Великого Перелома, да и поранее».
Солженицын удачно выбрал и время для обращения к Твардовскому. На XXII съезде КПСС Хрущев объявил, что продолжится «разоблачение культа личности Сталина», и вот, несколько месяцев спустя, в редакцию самого популярного журнала страны поступила рукопись, публикация которой подтвердила бы, что обещанное реализуется.
Триумф повести закономерен. Позже Солженицын характеризовал советскую лагерную систему куда более резко, но для начала 1960-х годов и дозировка идеальна. Сказано все, что можно было тогда сказать в печати, а запретное — четко обозначено.
В 1956 году такую повесть вряд ли пропустила бы цензура. Маловероятно, чтоб даже у Симонова получилось. Шесть лет спустя — в связи с XXII съездом КПСС — Твардовскому удалось. И статус у него был партийный, и Хрущев тогда добивал сталинский авторитет.
30 декабря 1962 года — двух месяцев не минуло после издания повести — Солженицын принят в ССП. А это давало триумфатору право жить исключительно литературными доходами, не работая постоянно на каком-нибудь предприятии либо в учреждении.
Однако триумф Солженицына и Твардовского не повлиял на судьбу гроссмановского романа. По-прежнему тот был под запретом.
Ямпольский в статье о Гроссмане осмыслил это как нелепость. Трагическую парадоксальную ситуацию, возможную только в «путаном обществе».
Берзер осмыслила это аналогично. Рассуждая о судьбе Гроссмана, акцентировала парадоксальность ситуации: «Ведь шли 60-е годы нашего века, счастливые для многих 60-е годы. Для него же они полны бед».
Суждениям Ямпольского и Берзер свойственна откровенная публицистичность, отсюда и акцентирование парадоксальности ситуации. Однако не исключено, что оба мемуариста осознавали: парадокса не было.
В обоих случаях — Гроссмана и Солженицына — налицо проявление закономерности. И проявлялась она, когда представители власти определяли пределы допустимого в литературе, исходя из соображений целесообразности.
Солженицынская повесть не отрицала советский режим в целом. Как таковой. Подразумевалась ее интерпретация в качестве осмысления «культа личности Сталина». Именно это и нужно было Хрущеву — в связи с XXII съездом КПСС.
Подчеркнем еще раз: общепринятым представлениям о предписанном и разрешенном в советской литературе солженицынская повесть не соответствовала. Но оставалась