Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века (Осповат) - страница 154

Егда же к заключению сего да помыслится, что сие видимое небо и всех небес небеса (по изречению премудраго Соломона Царя) всемогущаго творца, тако неизмеримых великих вещей объяти не могли, то гораздо не возможно того отбыти, чтоб святым удивлением и ужасательным чести страхованием в познании божием, полезнаго прибавления не имели, и к его хвале, славе и чести подтвердително не возбуждены. Також и к вящшему испытанию таких преславных чудес и их движениев, еже с начала творения по законах в них вложенных безотменно исполняют, не принуждены, також при том купно, к послушателному следованию заповедеи божиих и ко всякому доброму делу не приневолены были (Гюйгенс 1724, 8).

«Видимое небо» астронома соотносится здесь с фигуративным языком Соломона, воплощавшего сведенный воедино авторитет монархии и авторства, веры и знания. Действие этого авторитета направлено на читателей, ввергаемых в состояние одновременно личного и коллективного аффекта. «Святое удивление», проистекающее из естественно-научного «познания божия», перерастает в императив послушания и «добрых дел». Вера и знание оказываются формой принуждающей и приневоливающей власти, одновременно разворачивающейся в общественном пространстве и внутри субъекта (см.: Фуко 1999, 42–43).

В духовной лирике Ломоносова инсценировались и канонизировались эти отношения между знанием, субъектом и общественной дисциплиной. В «Утреннем размышлении» созерцание и познание тварного мира сопряжены с идеей личного долга:

Творец! Покрытому мне тмою
Простри премудрости лучи
И что угодно пред Тобою
Всегда творити научи <…>
(Ломоносов, VIII, 119)

В «Оде, выбранной из Иова» образцовая субъективность такого рода вменялась уже не автору, а читателю. Этот сдвиг следовал из дидактической установки текста, подчинившей себе его лирическую патетику. Ломоносов обращает к читателю венчающуюся моралистической концовкой космологическую тираду ветхозаветного Бога:

О ты, что в горести напрасно
На Бога ропщешь, человек,
Внимай, коль в ревности ужасно,
Он к Иову из тучи рек!
(Там же, 387)

Эта речевая ситуация соответствует сценарию благочестивого назидания, параллельно осуществляющегося в наставительном чтении и в созерцании тварного мира. Воззвание бога к человеку «из тучи» («сквозе бурю и облаке» в церковнославянской Библии) могло толковаться как текстуальная аллегория философского познания как такового. Обыгрывая ветхозаветные образы теофании, Лейбниц в «Теодицее» видел цель размышлений о боге в том, чтобы читатели были

<…> изумлены его величием и восхищены его благостью, просвечивающими через облака всего кажущегося разуму, который вводится в обман лишь тем, что видит теперь, пока ум не возвысится до истинных причин, к тому, что незримо нами, но тем не менее достоверно (Лейбниц 1989, 126).