Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века (Осповат) - страница 186

, в котором церемониальная репрезентация оказывается одновременно означающим и означаемым, исповеданием предполагаемых таинств политического богословия и осознанной пропагандистской уловкой. Этот семантический зазор маскируется, в частности, эстетическим языком прекрасного: «Здесь, как и в потаенном истоке всякого эстетизма, заключена потребность скрыть и облагородить то, что само себе есть чистая сила и господство. Именно красота дает имя этому „большему“, позволяющему помыслить славу за пределами factum верховной власти» (Там же, 350). Среди прочего эта механика политического культа пронизывала канонизированную в начале Нового времени античную поэзию: «<…> гомеровскому миру фигура славы знакома исключительно как произведение человеческих усилий, как прославление. Именно это обстоятельство много веков спустя позволило римскому поэту [Овидию] довести до крайности „восславляющий“ характер поэзии словами о том, что не только героев, но „и богов творит, если молвить дозволено, песня: / Все их величье мертво без воспевающих уст“» (Там же, 336).

Эта констелляция, в которой Агамбен усматривает скрытый фундамент политической модерности, была тщательно отрефлектирована в политической теории начала Нового времени. В первую очередь это заслуга Макиавелли, хорошо известного русской придворной публике с начала XVIII в. (см.: Юсим 1998, 77–136). «Государь» (1532), переведенный на русский уже к 1730 г. и сохранившийся в переводе 1740‐х гг. в собрании покровительствовавших Ломоносову Воронцовых, содержал подробное учение о захвате и удержании власти, пригодившееся в 1741 г. императрице Елизавете. Механика государственного переворота включала и манипуляцию общественным одобрением:

<…> не надобно иметь государю подлинно те упомянутые свойства, доволно и того, чтоб показывать толко в том вид <…> Люди разсуждают всегда больше по видимости, нежели по делам, потому что можно всякому видеть, а не чувствовать. Всякои видит, как ты кажесся, но никто не знает, каков ты подлинно, и малое число людей не должно прекословить болшому, защищенному величеством государства (Юсим 2019, 141–142).

При всем презрении к упоминаемым в отрывке «людям», именно в их настроениях Макиавелли обнаруживает истинные основания правления. Если главная опора власти – это мнения большинства, «защищенного величеством государства», то претендующий на незыблемость порядок власти чуть ли не совпадает с переменчивым общественным согласием. Настроения подданных не управляются простым обманом, но подчиняются сложной логике, в которой репрезентативная иллюзия монаршей роли не менее значима, чем действительное и зримое насилие чрезвычайного положения: как пишет Макиавелли, над государями нет «правосудия», а люди судят об их поступках по «окончанию», то есть по успеху (Там же, 142). Коллективная покорность производится не столько простодушной глупостью черни и всемогущим иллюзионизмом властей, сколько своего рода общественным договором,