Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века (Осповат) - страница 200

Руссо неслучайно переносит «священный ужас» в политическую сферу. Уже Буало в «Рассуждении об оде» толкует пиндарический восторг своей оды как риторическую проекцию королевского могущества:

Я избрал ее темой взятие Намюра как величайшее военное событие наших дней и как самый подходящий предмет, для того чтобы разжечь воображение поэта. Я, насколько смог, придал в ней пышность своему слогу и по примеру древних дифирамбических поэтов употребил самые смелые фигуры, вплоть до того, что преобразил в звезду белое перо, которое король обыкновенно носит на шляпе и которое в самом деле являет собой как бы зловещую комету в глазах наших врагов, считающих себя погибшими, как только замечают ее (Спор 1985, 266).

Фигура восхищения как модус созерцания и подкрепленного смелыми тропами описания «весьма великого, нечаянного или страшного и чрезъестественного дела» сращивается здесь с механикой власти, подчиняющей себе воображение подданных и врагов. Сходным образом Тредиаковский в «Рассуждении об оде вообще» выводит «пиндарическую» смелость поэтической речи, помещающей на поле боя отсутствовавшую там монархиню, из могущества высочайших повелений:

Не меньше ж у меня и пятая строфа смела, которая полагает, что якобы сама Ея Императорское Величество при осаде присутствует, и полководствует, вместо чтоб отдать, по правде, ту честь его сиятельству Графу фон Минниху, воиск Ея Императорскаго Величества Генералу Фельдмаршалу. И поистинне, где указ Ея Императорскаго Величества повелевает что отправлять, там Пиита присутствие самого лица, повелевающего то исполнять может ввести, и указ за присутствие взять (Trediakovskij 1989, 539–540; курсив наш. – К. О.).

В тропах поэтического воображения разворачивается, таким образом, риторическое могущество монархии. Действуя по этой же логике, Ломоносов вводит аллегорический портрет Анны в картину Хотинской победы и выстраивает собственные стихи как медиум царской воли:

Целуйте ногу ту в слезах,
Что вас, Агаряне, попрала,
Целуйте руку, что вам страх
Мечем кровавым показала.
Великой Анны грозной взор
Отраду дать просящим скор;
По страшной туче воссияет,
К себе повинность вашу зря,
К своим любовию горя,
Вам казнь и милость обещает. <…>
(Ломоносов, VIII, 25–26; курсив наш. – К. О.)

Политическая эстетика ломоносовской оды опирается в существенных чертах на Лонгина и пиндарическую манеру Буало и Ж. Б. Руссо. В уже упоминавшемся письме к Шувалову 1753 г. Ломоносов защищал свои «надутые изображения», ссылаясь на Пиндара, Малерба и «самых великих древних и новых стихотворцев высокопарные мысли, похвальные во все веки и от всех народов почитаемые». Он приводил затем слова Пифагора из «Метаморфоз», описание Полифема из Энеиды и цитировавшееся у Лонгина описание Посейдона у Гомера и повторял: «Сим подобных высоких мыслей наполнены все великие стихотворцы, так что из них можно собрать не одну великую книгу» (Ломоносов, Х, 490–492). Эта аргументация сходствует с письмом Руссо в защиту уже знакомой нам оды, публиковавшимся в изданиях его сочинений с 1712 г.: