Придворная словесность: институт литературы и конструкции абсолютизма в России середины XVIII века (Осповат)

1

Под «литературным образованием» Шлецер понимает, конечно же, не чтение изящной словесности, но всякое книжное знание.

2

В приведенных строках Буало можно было усмотреть очертания действующего социального механизма. Так, в 1749 г. «Санктпетербургские ведомости» сообщали из Версаля, что «король славному стихотворцу, господину Кребиллони старшему <…> определил по 2000 ливров жалованья в год, и притом свободную квартиру в Луврском доме. Сие подало причину некоторому знатному господину при дворе сказать: что подмога стихотворцам особливо надобна, чтоб они в своем намерении от голода препятствия не имели» (цит. по: Старикова 2005, 284–285). Сходным образом при русском дворе смотрели на злоключения Тредиаковского, имевшие некоторый резонанс. Когда он погорел в 1747 г., Татищев утешал его: «<…> е. и. в. всемилостивейшая государыня, прикладом преславного родителя ея, трудясчихся о пользе счедро награждениями изъявлять не оставляет» (Татищев 1990, 329–330). Сам Тредиаковский, несколько преувеличивая, сообщал французскому корреспонденту, что императрица «с подлинно царским великодушием пожаловала мне особым указом, подписанным ее собственной рукой, 3000 рублей», и рассказывал «о великодушной щедрости ко мне едва ли не всех придворных кавалеров и дам» (Письма 1980, 57; ориг. на франц.; не столь радужные документальные свидетельства см.: Пекарский 1870–1873, II, 121–123).

3

Комментаторы Ломоносова, приводящие слова Разумовского о поощрении переводов, справедливо усматривают в них следствие «литературной политики» президента (Ломоносов IX, 947). Стоявшие за ней общераспространенные представления были артикулированы десятилетие спустя Семеном Порошиным, в будущем одним из наставников наследника престола Павла Петровича, в особом «Письме о порядках в обучении наук» (1757): «Благополучия Российскаго стрегущия разумы, и у кормила ее посажденные неутомимые Атласы, обременены ежечасно другими безчисленными трудами и помышлениями о пользе и процветании любимого отечества. Не оставляют однакож и полезных учреждений до наук касающихся, и особливо Российской свет Российскими книгами обогатить стараются. Для сего советую и вам, когда нибудь у досугу перевесть книжку, и к тому тако ж побудить ваших приятелей <…> стихотворствуйте либо для одной собственной забавы, либо ежели особливую к тому усмотрите в себе способность, издавайте и в свет свои сочинения. Сие позволительно, только с таким намерением, чтоб приобресть одну достойную славу, а не с жадным желанием какой-нибудь корысти или прибытка» (Порошин 1757, 140, 144–145).

4

Гринберг и Успенский предлагают иное истолкование первого ломоносовского отзыва: по их мнению, Ломоносов увидел в «Двух эпистолах» выпады в собственный адрес и пожелал устранить их (Гринберг, Успенский 2008, 230). Действительно, как справедливо указывают исследователи, намеренно расплывчатые формулировки этого отзыва оставляли Сумарокову возможность только догадываться о пожеланиях рецензента. Показательна в этом отношении его двойная реакция: c одной стороны, он вычеркнул характеристики Кантемира и Феофана – единственных отечественных «персон», упомянутых в «Эпистоле» по имени; с другой стороны, не устраняя фрагментов, в которых современные исследователи видят сатирические намеки на Ломоносова, он, однако, добавил прямой комплимент «наших стран Мальгербу» (Сумароков 1957, 125). В результате Ломоносов оказался единственным русским автором, прямо названным в «Двух эпистолах» (Тредиаковский в обеих редакциях фигурирует под сатирическим прозвищем «Штивелиус»). Неожиданная похвала Кантемиру во втором отзыве Ломоносова от 17 ноября дополнительно опровергала уже отброшенную Сумароковым скептическую оценку сатирика. Столь ревностное заступничество за репутацию Кантемира могло объясняться придворными отношениями. Участники «ученой дружины», к которой принадлежали в свое время Феофан и Кантемир, сохраняли влияние в 1740‐х гг. и оставались важными патронами словесности. Другом обоих покойных авторов был когда-то Татищев, в конце 1740‐х гг. покровительствовавший Ломоносову, а также могущественный генерал-прокурор Сената Н. Ю. Трубецкой, литературный душеприказчик Кантемира. В начале 1740‐х гг. Трубецкой, как показывают академические документы, способствовал изданию ранней оды Сумарокова и печатного состязания трех авторов в переложении 143‐го псалма.

5

Сам Клейн предполагает, что Сумароков ориентируется на речевую манеру французских философов-просветителей (philosophes; Клейн 2005б, 337). Однако, помимо того что литературные труды благонамеренного автора любовных песен и придворных трагедий вряд ли допускали такую аналогию, она опровергается собственным заявлением поэта: «<…> я не философ, но стихотворец» (Письма 1980, 162).

6

Строки Кантемира и Сумарокова восходят, несомненно, к общему источнику – речи канцлера Г. И. Головкина, произнесенной в 1721 г. при вручении Петру I императорского титула, где говорилось: «<…> мы, ваши верные подданные, из тьмы неведения на театр славы всего света и, тако рещи, из небытия в бытие произведены и в общество политичных народов присовокуплены» (ПСЗ VI, 445). Этот факт, однако, не упраздняет вопроса об общности «доломоносовского» поэтического языка 1730‐х – начала 1740‐х гг. Текстологические выкладки З. И. Гершковича позволяют гипотетически восстановить пути возможного взаимодействия «Сатиры II» с ранними стихами Сумарокова. В «первоначальной» редакции сатиры, сложившейся к 1731 г., строки «Коими стали мы вдруг народ уже новый» нет. По сообщению Гершковича, содержащая эту строку «окончательная редакция определилась к началу 1743 г.» (Кантемир 1956, 445), то есть спустя три года после публикации сумароковских од на новый 1740 г. Гершкович указывает на существование двух бытовавших в России промежуточных редакций сатир, в том числе «Сатиры II», но датирует их октябрем–ноябрем 1740 г. и началом 1742 г. (Там же, 502). Если эти датировки верны, то можно предположить, что оформлению интересующего нас стиха предшествовало знакомство Кантемира с одой Сумарокова. Хорошо известно, что Кантемир выписывал книги, выходившие в Академии наук; перевод гимназической оды подтверждает его интерес к печатавшейся там стихотворной продукции столичных школ. Этот перевод был осуществлен «с русского готового переводу» (Кантемир 1956, 466; Алексеева 2005, 72–75). Таким образом, в обоих случаях Кантемир выказывает собственное мастерство, соревнуясь с младшими собратьями по перу в освоении их собственного литературного материала.

7

И сам Геллерт (чей брат служил одно время в петербургской Академии), и редактировавшийся им журнал были известны и пользовались уважением в России. Переводы стихов Геллерта и других материалов «Увеселений…» появлялись в журнале «Ежемесячные сочинения» с момента его основания в 1755 г. (см.: Drews 2008). Много позже Екатерина II утверждала в «Собеседнике любителей российского слова», что именно «Увеселения…» стали «причиною нынешнего цветущего состояния и поправления немецкого слова и поэзии» (1783. Ч. 2. С. 11).

8

Об этой песне см.: Гринберг 1989, 65–66.

9

Portrait naturel de l’Imperatrice de Russie Glorieusement Régnante… Hambourg, s. d., 7. Отдельное издание этого текста хранится в коллекции «Россика» РНБ. М. И. Сухомлинов полностью перепечатал его в составе своих обширных комментариев к «Сочинениям» Ломоносова в сопровождении письма Миллера, по словам которого «Portrait…» был составлен «знатной особой» из числа петербургских придворных («einen hiesigen vornehmen Herrn zum Verfasser hat» – Ломоносов 1893, 222–226, 216 втор. паг.). Не исключено, что имеется в виду обер-гофмейстер Христиан Вильгельм Миних. Он, несмотря на падение своего прославленного брата, фельдмаршала Б. Х. Миниха, после прихода к власти Елизаветы получил высокие придворные посты. Эта история приводится во французском сочинении как один из главных примеров милосердия русской императрицы; к тому же прославление ее двора отвечало интересам службы обер-гофмейстера. О нашем панегирике может идти речь в его письме к принцессе Ангальт-Цербстской, матери Екатерины II, от 18 февраля 1746 г.: «<…> я смелость принял представить Ея Императорскому Величеству портрет ея, зделанной отсудствующею персоною, которой я незадолго пред тем получил. Я еще неизвестен, получил ли оной апробацию сей великой государыни, а, по-моему мнению, оной весма хорошо описан. Никто того, что автору в мысль не пришло, лучше дополнить не может, как Ваша Высококняжеская Светлость. И совершенным его учините, ежели Вы в том труд принять изволите, чего ради я оной к Вашей Высо[ко]княжеской Светлости пришлю, сколь скоро услышу, что оной Ея Императорскому Величеству не неугоден был» (Писаренко 2009, 74). Предложение о сотрудничестве было бы лишено смысла, если бы речь шла о живописном изображении Елизаветы. Если наша гипотеза верна, то в числе дополнений, внесенных в ходе продолжавшейся доработки текста, появилось и упоминание состоявшихся в марте 1746 г. похорон «правительницы» Анны Леопольдовны. Вместе с письмом Миниха эта деталь позволяет опровергнуть указание Миллера, датирующего брошюру 1742 г.

10

Анонимное наставление любовникам представляет собой переложение французского стихотворения «Maximes d’amour», помещенного в 1677 г. в журнале «Le nouveau mercure galant» (Т. VI. P. 113–116). Русскому читателю XVIII в. мог быть доступен немецкий перевод, осуществленный Каницем и вошедший в посмертное издание его сочинений («Regeln ohne Verdruß zu lieben» – см.: Canitz 1727, 160–164), однако некоторые детали приводят к заключению, что перелагатель был знаком с французским подлинником. В русском переложении не отражена его начальная часть. Возможно, это следствие порчи текста, как и тот факт, что в списке, по которому это стихотворение было опубликовано И. Ф. Мартыновым и И. А. Шанской, оно смонтировано с упоминавшимся выше посланием к Бекетову, написанным на совершенно иную тему. Интересующие нас выражения, восходящие к Сумарокову, не имеют соответствий во французском подлиннике или немецком переводе.

11

Насмехаясь над «латынщиком на диспуте его», Сумароков, в отличие от Тредиаковского – автора «Слова о… витийстве…» 1745 г., – пишет не прозаический трактат, а стихотворное послание. Как убедительно показывает Юингтон, за пределами «Двух эпистол» Сумароков избегал формы систематического трактата, а его литературные суждения в большинстве своем носили принципиально разрозненный характер и – вопреки общепринятому мнению – не складывались в обобщающую теорию (Ewington 2010, 40–43). Достаточно вспомнить «Критику на оду» (1747), написанную практически одновременно с «Двумя эпистолами», или более позднее «Мнение во сновидении о французских трагедиях», где эстетическое наслаждение прямо обособляется от доктринальной критики: «<…> я слушаю Трагедию, а не Диссертацию пишу» (Сумароков 1787, X, 341). Сходным образом в сфере литературной стилистики Сумароков, согласно заключениям Живова, отвергал «академическую нормализацию» языка и противопоставлял ей – в теории и на практике – идеал разнообразия: «<…> благородное дворянство не готово подчиняться предписаниям, измышленным учеными разночинцами» (Живов 2002д, 22).

12

О переложениях псалмов в России см.: Шишкин 1982а; Живов 2002г; Dykman 2001; Луцевич 2002.

13

Здесь и далее рассмотрение псалмодических заимствований у Ломоносова опирается на комментарии Сухомлинова и работу И. И. Солосина (1913).

14

ОР РНБ. Ф. 550. ОСРК. F II 67. Л. 87 об. Доступом к неопубликованному тексту перевода я обязан Елене Кузнецовой и Сергею Польскому. При дальнейшем цитировании номера листов приводятся в скобках.

15

ОР ГИМ. Син. 255. Л. 281. Доступом к этому отрывку я обязан Сергею Польскому.

16

В этом же ряду стоит, без сомнения, статья Штелина, вышедшая в 1759 г. в авторитетном немецком журнале Готшеда (Stählin 1759; см. о ней: Гуковский 1958, 408–409). Штелин восхвалял «процветание изящных наук и искусств» в России под покровительством Елизаветы. Из писем Миллера к Готшеду следует, что появлявшиеся в журнале Готшеда сообщения о Московском университете были рассчитаны на одобрение русского двора («hohen Ortes»), соотносились с политической конъюнктурой в Петербурге («hiesige Politic») и согласовывались лично с Шуваловым (см.: Lehmann 1966, 101–102, 112–113).

17

В 1757 г. Шувалов заказал Вольтеру историю Петра Великого («Histoire de l’empire de Russie sous Pierre le Grand», 1759–1763; см.: Voltaire 46–47). По всей видимости, будущую работу фаворит представлял себе по образцу «Века Людовика XIV». В соответствии с этими ожиданиями Вольтер в первом томе своего труда восхвалял монарха, «qui a ouvert à son pays la carrière de tous les arts» ([который открыл для своей страны пути всех искусств] – Voltaire 46, 399). Фор прямо ссылался на Вольтера («prémier génie de nos jours» – Faure 1760, 7) и использовал эту историософскую схему.

18

Как показал еще Берков, и Фор, и А. Шувалов внятно артикулируют свои литературные предпочтения: первый встает на сторону Сумарокова, а второй Ломоносова. Эти оттенки не отменяют общей значимости примирительной модели описания русской словесности; в то же время она расходилась с действительной картиной эстетических разногласий Ломоносова и Сумарокова. Хорошо известно, что приведенная выше фраза Фора вызвала скандал: Ломоносов счел, что Фор «ставит тех в параллель, которые в параллеле стоять не могут» (Ломоносов, X, 538), и, ворвавшись в типографию, разбил набор готовившейся к печати «Речи…»; в конце концов она увидела свет без спорного фрагмента (см.: Берков 1936, 259–262). В свою очередь, Сумароков протестовал против «всегдашних о г. Ломоносове и о себе рассуждений», построенных на оппозиции «громкого» и «нежного» (Сумароков 1787, IX, 219).

19

Сумароков испрашивал одобрение Шувалова по меньшей мере на те публикации, которые касались интересов фаворита; к такому заключению приводит письмо Сумарокова к Шувалову от 7 ноября 1758 г. (см.: Письма 1980, 84).

20

Только о естественно-научной академии могла идти речь в письме Гельвеция, советовавшего в 1761 г. Шувалову «установить более тесную связь русских ученых с миром писателей остальной Европы и возбудить между ними соревнование <…> по примеру Людовика XIV», избирая иностранцев членами русского ученого «общества» (ЛН 1937, 270).

21

Нужно отметить, что Ломоносов ради идеологической схемы упрощает татищевский взгляд на славянский язык: Татищев признает, что «простой народ нигде» его «не разумеет» и что русский язык по сравнению со славянским «переменен» так же, как и польский (Татищев 1994, 341–342). В другое царствование и в специальном академическом споре сам Ломоносов сформулировал намного менее линейный взгляд на соотношение русского, церковнославянского и «древнеславянского» языков (см.: Ломоносов, IX, 412, 415; Успенский 1997).

22

В перспективе такой преемственности следует рассматривать и литературный жест Татищева, который, оказывая в 1749 г. свое благоволение Ломоносову, советовал ему перелагать псалмы и посылал Октоих (см.: Ломоносов, X, 462; Кулябко, Бешенковский 1975, 135–136).

23

Эта программа, предполагавшая сближение придворного и церковного языка, отзывается в сообщении иностранного автора: «Die rußische Sprache ist <…> eine Tochter der slavonischen Sprache, oder vielmehr die slavonische selbst; als worinn alle ihre alten, sonderlich theologischen, Bücher geschrieben und gedruckt sind, welche auch noch izt bey dem Gottesdienste, bey Hofe und unter den Gelehrten gebraucht wird, und die daher die heilige, die gelehrte und die Hofsprache genannt werden könnte». ([Русский язык происходит от славянского или, скорее, он и есть славянский, потому что на нем написаны и напечатаны все их старые, особенно богословские, книги, и он до сих пор употребляется в богослужении, при дворе и между учеными, так что его можно назвать священным, ученым и придворным языком] – Reichard 1752, 642.)

24

Примечательно, что, как установил Кайперт, лингвистические выкладки «Предисловия…» опирались на церковные издания послепетровских десятилетий, в том числе на Елизаветинскую Библию (см.: Кайперт 1995).

25

В средоточии этой святыни у Гердера располагается, как и у Ломоносова, фигура императрицы и ее великого предшественника Петра I. Гердер хвалит Петра в выражениях, в которых можно увидеть парафразу стихов Ломоносова: «<…> was wars, das bei allen Stürmen und mißlungenen Bestrebungen ihn immer höher emporhob, immer mehr anfeuerte, – o großer Vater deines Vaterlandes!» ([<…> какая сила, несмотря на все бури и неудавшиеся предприятия возносила его все выше, вдохновляла его все сильнее – о великий отец своего отечества!] – Herder 1877, 25). В «Оде… 1747 г.» читаем о Петре: «Сквозь все препятства он вознес / Главу, победами венчанну» (Ломоносов, VIII, 200).