И эта его ночь кончилась. Так мало… Так много!
* * *
Катится по своему пути пылающее колесо, и вот уже свет его не так ярок и короткие сумерки готовы пасть на белые сверкающие стены, на сочную зелень сада, на плечи двоих, ожидающих своей судьбы. Один — нетерпеливо, другой — покорно…
Судьба — капризная госпожа, ей нравится заставлять ждать себя, но она все равно придет. Явится, распахнув темный подол плаща, усыпанный прихотливым узором звезд, и улыбнется вдруг холодно и жестко из тигриных глаз единственного здесь господина.
Какой будет эта ночь, что пожелается тому, кто держит в руках обе натянутые нити: покорности новым изощренным забавам, тихих ласк, устав от трудов, или же жгучего огня страсти? Равно мучительное, — ожидание вынимало душу. Оно пахло болью, оно становилось — для одного ужасающе неотвратимым, для другого — ужасающе напрасным!
Даже самая яркая и блестящая игрушка все равно надоедает ребенку, самый красивый наряд может наскучить моднице, а любимую безделушку со временем замечают только тогда, когда ее не обнаруживается на привычном месте. Мужчину влечет и волнует неизведанное… Или нераспробованное. Пресыщенного же поджидает скука.
Скучающий вопрос сопроводило небрежное прищелкивание пальцев, но евнух, довольный возможностью благополучно позабыть о собственной оплошности, поторопился рьяно заверить господина, что хрупкая северная звезда готова соскользнуть в его ладони. Мальчик вполне здоров, гуляет и читает, послушен, строптивости в нем не осталось и следа, а красота вновь радует глаза… И дабы господин Фоад не усомнился, немедленно представил юного невольника пред гневливые и грозные очи.
Мужчина встал и обошел застывшего перед ним раба, — о да, раскрашенная собака не соврал! Во всяком случае, не во всем: бледность мальчика все еще имела нездоровый оттенок, и краски с цветастым одеянием лишь больше это подчеркивали, мешая рассмотреть что-то иное.
— Умой его, — распорядился хозяин, отпуская подбородок невольника. — И приведешь сегодня!
Приговор состоялся. Он был адресован одному, но прозвучал над обоими.
Атия без трепета вытерпел то, что с ним делали дальше: нежно и тщательно смыли масла и краски, вставили в отверстия его кожи серебряные звезды на подвесках, увили волосы переплетением тонких золотых и серебряных нитей… Никаких камней, — лишь чистое сияние тела в свете почти алых свечей на алых простынях, в обрамлении переливающихся искр.
Господин оценил старания. О нет, красота мальчика не поблекла и не угасла. Она словно бы приобрела другой, еще более тонкий оттенок, став почти эфемерной: волосы — как отблеск павших куполов, глаза — опрокинувшееся небо, лицо почти прозрачно… не личико вовсе, а лик, и истончившееся тело словно бы уже не совсем принадлежало этому миру. Цветок не увял, а значит, забава не утратила своей остроты, наоборот, приобретая особую прелесть. Такая красота вызывала не столько желание — утолить нужды плоти — сколько стремление к абсолютному обладанию над нею. Жажда утолить его томила невыносимо!