— А ты, любезный братец, оказывается, ходок по чужим огородам, — ядовито протянула она с фальшивой улыбкой.
— Так ведь краденые ягодки вкуснее, любезная сестрица! — усмехнулся Таш, даже не думая отрицать свои намерения.
— Тебе виднее, братец…
К кузену Катарина не испытывала и тени приязни хотя бы за то, что именно его пример развратил Дамиана. То, что Катарина не делилась с кем-либо своими наблюдениями и выводами, еще не значит, что она была слепа. Возможно, младший братишка никогда не блистал иными талантами, кроме хорошо подвешенного языка, но стараниями Ксавьера утратил последнюю способность подняться выше пустого хлыща, ничтожества.
— Да только на воре, говорят, и шапка горит, — сладко заметила женщина. — Так что, позволь тебе посоветовать — не совался б ты, куда не просят!
Рука, на которую она оперлась, сместилась и больно стиснула пальцы.
— Знаешь, сестрица, — Таш обаятельно улыбнулся, но в тихом голосе прозвучала угроза, — я бы тебе тоже посоветовал: займись лучше вышиванием! То, что у тебя на пальце теперь кольцо, еще не значит, что появились хотя бы куриные мозги.
Некоторое время брат и сестра мерили друг друга взглядами, отточенными как боевая рапира, после чего незваный и нежеланный гость так же молча откланялся.
Катарина поморщилась, тряхнув кистью, но синяки вряд ли останутся. И дернула губами в намеке на далеко не добрую улыбку: зря, братец! Эти слова она еще припомнит, а обручальное кольцо означает по крайней мере то, что она теперь может себе это позволить.
Значит, милый братец жаждет заполучить «ягодку» в свою постель… Что ж, средство сквитаться не нужно было даже придумывать! В конце концов, разве достойно доброй христианки потворствовать блуду.
* * *
Тишина в кабинете, рухнувшая вслед за захлопнувшейся за спиной дверью, была жуткой. Несколько минут молчания всего лишь, — а, чувство такое, словно палач в это время проворачивал под ребрами тупой ржавый крюк, разрывая живую дышащую плоть и превращая ее в кашу. От такой боли остается либо заходиться хрипящим воем, как зверь под ножом забойщика, либо молчать, потому что слов, чтобы выразить ее — просто не существует ни в одном языке, не придуманы еще.
Сорвись сейчас Ожье, обрушь на голову юноши негодующую отповедь — было бы легче и проще! Дурной норов сказал бы сам за себя, и за едким словцом не пришлось бы лезть в карман. Но мужчина молчал. Ожье стоял, отвернувшись лицом к единственному окну, и не торопился ни с упреками, ни с поручениями.
…Это было странное ощущение. Как натянутая тетива. Как предчувствие гона. Равиль не мог бы сказать, что не так и кто виноват, но — что что-то «не так» до самого края, знал точно! Чуял многожды ученной рыжей шкуркой и этой своей новой болью, к которой, оказывается, успел уже притерпеться.