— Ты ведь сам этого хотел, Джимми. Ты и сейчас этого хочешь… — Ладонь Воробья легла ему на грудь. Вторая провела по бедру. Воробей шептал, дыша ему в лицо: — Твое тело… хочет… — И — на выдохе: — И я тоже… хочу…
Стоя на коленях над лежащим Воробьем, командор в полном отчаянии схватил со стола стакан — проглотил ром залпом, не почувствовав вкуса. Ром обжег горло; обжигая, пролился вниз по пищеводу. Тяжело дыша, Норрингтон смотрел на пирата сверху вниз — на неширокие плечи в тесном камзоле, на ключицы… Ему хотелось вытащить Воробья из одежды, как устрицу из раковины. Желание оказалось почти болезненным — жар и тяжесть, толчки крови, тянущее напряжение… И прозаично врезавшаяся ширинка. «Проклятые бриджи!»
— Привет, Джимми, — Воробей, приподнявшись на локте, склонив голову к плечу, с совершенно заговорщицкой ухмылкой гладил ширинку командора, — и отшатнулся в притворном испуге, и восхищенно присвистнул — вздернув брови, округлив губы.
После вчерашнего командору в самом деле требовалось немного — опьянение упало мягко, но оглушающе. Он, оказывается, успел схватить пирата за запястье. Смуглая рука в сбившихся к локтю рукавах… Разглядев эту руку, командор опомнился мгновенно. Вчера он этого не заметил; теперь же… В дрожащем свете свечей, а тут еще и все вокруг качается, и качаются свечи и тени, и сквозняк колеблет огоньки…
Левая рука Воробья выглядела так, словно из нее кусками рвали мясо. Два широких извилистых шрама, тянувшихся от самого запястья, сливались в один на сгибе локтя, — не очень свежие, но и еще не застарелые, грубо и неровно сросшиеся, розоватые, окруженные еще не слинявшей до конца краснотой…
— У каждого есть прошлое, Джимми, — пират оказался серьезен — и глядел куда-то мимо; огоньки отражались в темных глазах.
Его голова лежала затылком в ладони командора — узел платка и тяжелые, прохладные, гладкие, жесткие волосы, а под волосами — тепло головы… Нитка разномастных бус в разметавшихся прядях заканчивалась не то кулоном, не то женской серьгой — металлический кружок с круглым красным камнем, с тремя подвесками на цепочках.
Дурацкий вопрос: «Больно было?» — у Норрингтона хватило ума не задать.
Он растерялся. Злость ушла, как вода в песок. Под его ладонью эта рука показались темной, как у негра. Под пальцами бился пульс. Ему показалось, что он может обхватить это запястье двумя пальцами. Сломать голыми руками. И еще — что, верно, он скорее согласится, чтоб руки у него отсохли.
Словом, что греха таить, — он отнюдь не был объективен сейчас, взирая на развалившегося на полу грязного бандита, как на статую Мадонны. А ведь бывали в прошлом среди казненных по его приказу пиратов и хромые, и кривые, и безносые, и разукрашенные самыми разнообразными рубцами, — но ни разу еще трогательное зрелище выбитых зубов, свернутой на сторону челюсти или деревянной ноги не заставило дрогнуть сердце командора.