…Вопрос этот висел у Михи на языке с той осенней встречи с художником у киоска. Теперь можно было не спрашивать, однако буркнул обиженно, сам не зная зачем: «Это правда, что?..»
Тот ответил не сразу: довел штриховку, поднял на Миху складчатые морщинистые веки и спокойно ответил: «Правда». – «Тогда почему?..» Договаривать не стал, отошел к плитке. Приготовлю кофе и свалю, на фиг мне…
– Ты небось думал, старый хрыч боялся тебе сказать?
Миха обернулся. Старик разминал папиросу. Дунул в «беломорину», зажег спичку, затянулся.
– Бояться мне нечего. Попрут из мастерской – пойду на кладбище, буду высекать надписи на памятниках. Еще и разбогатею, – он усмехнулся. – Я тебя берег, Алексей. Про «пыльцу невинности» помнишь? Или ты «Швейка» не читал? Ну так почитай: самое время перед армией. А то с собой возьми.
Старик взял чашку, попробовал, кивнул одобрительно. В пепельнице вяло дымилась папироса.
– Ну сказал бы я тебе тогда, после экзаменов; и что? Побежал бы вены резать?
– Я бы не побежал!
– А куда побежал бы, топиться?
Миха отвернулся к окну.
– Выпей кофейку; что-что, а кофе ты научился варить прилично. – Старик говорил, не выпуская изо рта папиросу. – Может, и еще чему-нибудь научился; нет?
Откинулся на стуле, помолчал и закончил:
– Время покажет. Художником ты и без академии станешь, если не растеряешь кураж.
…Миха торопливо говорил, часто снимая и протирая очки:
– Дурак я, конечно: ну как он скажет, если сам в приемной комиссии? Мастерскую отберут. Старик хорохорится, а там знаешь сколько шакалов? Он и так сидит на кефире да на кофе. Ну, и курево. Теперь я понимаю, зачем он агитировал меня идти на архитектурный: мол, толку больше. Да можно санитаром быть или хоть… переплетчиком, я не знаю, все равно: рисовать никто не мешает. А в архитектурном отдельный курс – и перспектива, и рисунок… Давай завтра к нему вместе завалимся?
«Завтра» началось телефонным звонком: приехал Саня. Ненадолго, всего на несколько дней – отцу предстояла операция.
Встретились у старого киоска. Так много накопилось рассказать, но что-то мешало: нужно было время для «разгона», чтобы попасть в ту точку, на которой расстались, однако времени не хватало. Саня был скован еще и потому, что хотел рассказывать про свою московскую студенческую жизнь; он начинал – и сам себя обрывал, понимая, что говорить с Яном об экзаменах и зачетах уже неуместно. Неловкость усиливалась, и когда расстались, обоим стало легче.
День еще не кончился, но идти к художнику было поздно. Показалось вдруг, что сегодня – последний майский вечер в его доармейской жизни, больше таких не будет никогда. Еще не начавшись, армия неуловимым образом уже сделала его другим, словно полчаса назад они с Саней не шли по набережной, а стояли по разные стороны рельс перед закрытым шлагбаумом: поезд еще не показался, но перейти уже нельзя.