— Еду.
— Отвезешь звонарю по мешку муки и пшена сарацинского. Теперь ступай отоспись. Я на ночь останусь. Скоро и твой черед в ночь выходить…
Море я узрел впервой. Вода уходила в небо, горбатясь посередке, и другого берега не рассмотреть было. Волна, как в нашей Чертыхани, только поболе и поленивее. Дворцовая расшива шла ровно. Дул втыльный ветер, и часа через три Митька показал мне на остров, где была возведена Кронштадтская крепость. Остров был схож с каменкой в нашей баньке — серый и волглый. Только пах там камень рыбой и ветром морским.
Мы перенесли к причалу кладь, Митька сказал, что пойдет к церкви, чтоб звонарь телегу пригнал. А я уселся на мешок и стал ждать.
Вдлинь причала шли каменные палаты и лавки. В саженях сорока по правому боку стоял царев кабак с двуглавым орлом над расстегнутыми дверьми. По сходням кронштадтские амбалы тащили мешки и катили бочки. Чайки кругами ширяли над берегом. Диву я давался, как устроена та птица: крылами не шелохнет, а летает и выспрь набирает без единого маха. Иные на волнах сидели, как утеныши.
В той стороне, где Питер лежал, мрела дымная мгла. А тут свежо было, светло и полоса от солнца сверкала, как рыбья чешуя на волне. И солнце лучилось не скрозь бельмастую мглу, а скрозь голубень, ровно промытую в молоке.
Дыхнул я на камушек бирюзовый, рукавом его протер. Приворожил мне сердце цветочек лазоревый, будто выпил я влюбного зелья у шептухи. Чары колдовские душу захмелили крепче всякой медовухи. И хоть ведал я, что только в сказке Иванушка-дурачок женится на царевне, а в жизни-то все вершится инако, да невмочь мне было от дум о цветочке лазоревом оттолкнуться. Душа человека все зарубки в себе носит, ровно блонь на дереве: зарубки зарастают, заливаемы смоляными каплями, аки слезами, да рубцы остаются.
Думы мои стук колес перервал. От кабака катила телега, на облуке сидел мужик в красной косоворотке, босые ноги у ступицы болтались, на потыле черный картуз. Борода на ветру бекренилась. Пресвятая Богородица, так то ж отец Василий!.. А с иного бока Митька пристроился. Подкатили они ко мне, батюшка бросил вожжи на телегу, расцеловал меня трикратно и рек:
— Здорово, слоновый мастер! Ишь как на солнце почернел! А глаза-то хмелем подернуты. Иль полюбил кого?
— Да у него только грецкие амазонки на уме! — хмыкнул Митька.
— Что у него на уме, то мне ведомо, а что на душе, прознаю после. Так?
— Так, батюшка.
— Какой я, к шутам, батюшка? Расстрига, и боле все. Ну, давай мешки в телегу. Добрый мужик Пафнутий. Устроим пир на целый мир…
Митька сказал, что пойдет к своему матросу, батюшка велел им приходить прямо в сторожку церковную к нему.