Сережик (Даниелян) - страница 9

Он считал своим долгом перед уходом, из коридора, чтобы всем было слышно, сказать трубным голосом офицера:

– Все! Спите спокойно, я пошел на базар.

Делал он это без капельки подтекста. Просто объявлял, чтобы мы особо не волновались и спали спокойно.

Как-то летом, после очередного утреннего дедушкиного концерта для кашля и бритья с оркестром, бабуля привычно его обругала, и он перед уходом на базар так закрыл дверь, что полетела штукатурка. Мы все повыскакивали из спален. Он стоял в дверном проеме гордо, как ребенок, которого точно накажут, но ему наплевать!

– Это сквозняк, черт побери! Не я!

Он был растерян и красив. Ветер доносил до нас запах тройного одеколона, а к щеке был прилеплен кусочек окровавленной газеты. Так он останавливал кровь после бритья.

Мне было весело, а бабуля сказала:

– В зеркало на себя посмотри! Ирод царя небесного!

Кроме магазина, базара и бани, у деда было еще одно любимое занятие – великая стирка после бани. Хотя у всех были стиральные машинки, дед свое белье стирал сам. Он ставил на газовую плиту ведро воды и бросал в него свои кальсоны, носки и все, что должно быть выбелено и накрахмалено. Бабуля протестовала как могла, потому что деду было плевать: это ведро хозяйственное или для питьевой воды. Я, только когда вырос, понял, почему у бабули Лизы было так много ведер. Дело в том, что как только дед кипятил нижнее белье в очередном ведре для питьевой воды, оно сразу же превращалось в хозяйственное. И так без конца…

– Господи Иисусе! Ну дай, наконец, я постираю твое белье! В стиральной машине! Или попрошу Джулик, пусть у себя постирает.

Дед смотрел с укоризной, мол, этого еще не хватало, чтобы кто-то дотрагивался до его белья! Он не любил делать что-либо личное в чужом пространстве, вот и все.

Дед Айк мне часто рассказывал про войну. Это были его так называемые сказки для внука на ночь. Некоторые истории он рассказывал мне сотню раз, но делал это с завидной точностью, как будто выучил их наизусть. И потому я помню их до сих пор.

Он вытягивал больную ногу, которая после ранения не сгибалась, зевал и начинал:

– В тысяча девятьсот сорок третьем году…

Кстати, зевал дед очень громко. Часто с зевком он проговаривал какие-нибудь слова, разобрать и понять которые было невозможно. Это было похоже на какой-то вымерший язык, пока не расшифрованный. И еще дед так широко открывал рот, что виден был в его горле маленький розовый язычок, который дрожал, пока он вдыхал импульсивно воздух. Я всегда заглядывал ему в рот, чтобы это увидеть. Бабуля Лиза рассказывала, что в молодости, когда дед только вернулся с фронта, он однажды так зевнул, что вывихнул себе челюсть.