Довженко (Марьямов) - страница 276

«Материал подают с опозданием на час, а то и на два, и мы тогда слоняемся и скучаем в простое. Нет ни работы, ни радости, и план не выполняем и не зарабатываем.

Думаете, нам легко не выполнять план? А потом бросают на другую работу и опять не продумают ее толком».

Я смотрел на нее и думал: что заставляет ее сердиться и страдать? И я перевел ее речь на свой язык, по-своему, то есть так, как оно и есть на самом деле:

«Я приехала сюда строить новый, коммунистический город и… вообще приехала строить коммунизм. Это — единственное, чему я с радостью хочу отдать всю свою жизнь. Поэтому прошу вас не мешать моему счастью. Зачем вы мешаете мне строить коммунизм глупой своей нераспорядительностью?»[97]

Нередко раздражаясь «глупой нераспорядительностью» и человеческим хамством, он все же испытывает в эту позднюю пору жизни такое полное ощущение счастья, какого давно уже не приходилось ему испытывать. Он поглощен работой. Работа принадлежит ему, одному ему, — с первого замысла и до наималейшей детали. Он после долгого, многолетнего перерыва снова получил, наконец, возможность говорить в своем новом сценарии о том, что хочет сказать, — о том, чего не сказать не может. Поэтому он так часто обращается к собственному опыту, к своей прожитой жизни, вспоминает, как отец его приезжал на эти земли искать работу, вторгается в сценарий сам, обращается к будущим зрителям с прямой речью, комментирует от себя события, происходящие на экране, и даже вступает в спор со своими персонажами.

И снова, как это было в насыщенные событиями трудные дни войны, только один раз у него прорывается жалоба на здоровье, на то, что сердце сдает и уже не выдерживает перегрузок неуемного труда, заданных ему по неодолимой привычке.

«Половина четвертого ночи. Проснулся от головной боли и неимоверного шума в ушах и затылке. Голова холодная. Мысль действует нормально. Страха и чувства опасности нет. Вчера… написав несколько страничек, начал плакать от волнения и от наплыва высоких каких-то чувств, которых как бы уже не выдерживали мои нервы и сердце. Сердце болело от такого наплыва. И я подумал: что со мной? Не предвещает ли мне беды этот взрыв священных огней, отчего так встрепенулись все мои чувства?»[98]

Но он гнал от себя ночные тревоги больного сердца. Он так хотел чувствовать себя счастливым, что даже тяжелой болезни не позволял нарушить полноту этого чувства. И вспоминать о том, что с ним происходило недавно, он тоже себе запрещал. Все это кончилось, осталось позади — вот и хорошо! Только бы больше не повторилось.