– Вот и хорошо. – сказал он. – Я хочу посмотреть на это со стороны. Понять хочу, в словах ли дело или в том, что происходило вне слов.
Отчего-то мне слабо верилось в успех возложенной на меня миссии. Это было слишком откровенным, совсем свежим, не перебродившим еще, не настоявшимся. Израненное чужое нутро, живое, пульсирующее – не дотронуться, а предстояло тщательно препарировать, изучать под микроскопом и складывать в слова то, не уловленное диктофоном, человеческое – отчаянное и бессильное – что он порой выражал больными глазами, мрачной усмешкой.
Меня смущал повышенный гормональный фон всей этой истории и противоречия в суждениях хореографа, раздражал высокопарный временами слог, беспокоила необходимость пересказывать, о чем думали и что чувствовали герои, все эти «он спросил, он ответил». Не нравились жаргонизмы, но, возможно, они несли эмоцию нужного градуса, наиболее близко и полно выражали отношение героев к происходящему. Прямая речь выпадала из чувственного контекста, но он требовал сохранить ее до последней буквы – надеялся когда-нибудь найти в ней разгадку, потому что язык тела обещал совсем другое. Он ведь был профессиональным знатоком и толкователем языка тела! Помнил ли он в тот момент, что этот язык, как и любой другой, может не только выявить смысл, но и скрыть его? На этом языке тоже можно лгать. И еще из-за этической невозможности задать прямой вопрос любые попытки пересказа казались мне бессмысленными. Разве не правильней было бы написать такую книгу самому?
– Да пойми ты! За меня сейчас думает больная обезьяна! Так не должно было случиться! И писать – это пережить еще раз. Я не смогу.
Он объяснял, что ему даже пришлось поменять всю свою парфюмерию – с запахом накатывало, говорил, что ему тогда показалось, что они разбились друг об друга, а потом сложили себя заново, по кускам, плохо пригнанным, с кривыми трещинами, из которых сочится и сочится какая-то дрянь – не то гной, не то сукровица, и каждый вышел из этой истории совсем другим, не таким, каким был прежде. И спрашивал меня, заглядывая в глаза:
– Или это произошло только со мной? Со мной одним? Это я разбился об него?
Мне захотелось сказать ему что-то в утешение.
– А может, эти трещины – твое расширение? Как «Expansion» Пэги Брэдли.
Это прекрасное творение было нашим общим с ним воспоминанием и грандиозным впечатлением, когда мы однажды случайно встретились в Нью-Йорке, в бруклинском парке. Оно озаряло уверенностью, что внутренний свет человека, личности, способен преодолеть условности, помочь вырваться за пределы очерченного обстоятельствами круга. Мы были буквально контужены мощью идеи и эстетикой ее воплощения! Позднее скульптура канула в частную коллекцию. Есть в этом что-то, по моим меркам, преступное: изъять из общечеловеческого достояния, лишить надежды и воли к преодолению. Но тогда, под сильнейшим ее воздействием, мы весь вечер не могли наговориться и расстаться. А теперь он только усмехнулся.