Их было двое: мальчишка напротив и его тень на стене веранды ресторанчика на берегу. И вели себя они по-разному: реальный визави был лиричен, а тень фиглярничала: показывала Марину то вдруг удлинившийся нос, то рожки отброшенных рукой прядей. Тень была подвижной, графичной и напомнила хореографу марионетку яванского театра теней.
Курили в ожидании заказа, сидя на широких диванах, познавших за сезон множество тел. Хореографа удручала сложившаяся тональность их общения, дерзость и неожиданная суверенность спутника. Он опасался, что парень вновь пуститься насмешничать, сам Марин будет опять выглядеть глупо и нелепо, беседа выйдет дурацкой и обидной, окончательно развеет волшебство его фееричного сна. Поспешив задать безобидное направление неизбежному разговору, обратился почему-то к тени.
– Ты сам-то пишешь музыку?
– Пишу, чаще в депрессняке. Чтобы ты состоялся как музыкант, ты должен нести свою музыку.
– И много уже нанес?
– Нет, пока тяжело дается. Слишком много всего во мне звучит! Когда слышу чей-то хороший музыкальный материал, завидую люто – кому-то удалось что-то вычленить, сфокусироваться. Но это очень особенная работа, – тень встрепенулась, взмахнула крылом, – когда пишу все партии сам, сразу понимаю, что хор, инструмент, диапазон, который развивал, – все не зря! Только нужен хит. Чтобы ты звучал в эфире. Без хита – никуда. Я все время думаю об этом. Я ведь могу писать только о своем. О себе. Понимаешь, – завелся мальчишка, – самым лучшим, самым настоящим, самым хитовым хитом будет песня, совпадающая с ритмом мира! На ритм человека ориентироваться нельзя, потому что у каждого свой ритм. А вот поймать ритм мира – это было бы реально круто! Какой-то внутренний его бит. Попасть в унисон! Есть же у мира пульс, сердцебиение? Что там в нем реально бьется?
Голос с хрипотцой, будто надтреснутый. Шмыгает носом. Организм не успел приспособиться после заснеженной Москвы.
– Фантазер, – усмехнулся Залевский. – «Пульс мира» – не более чем фигура речи.
– Ну и пусть! Чтобы стать коммерчески успешным, мне нужно уловить что-то общее, чтобы меня слушали миллионы.
– Единственное общее у миллионов – это иллюзорная надежда на лучшую жизнь. Вот она и стучит в головах. И это – единственный бит мира.
Визави отвернулся, устремив взгляд к морю, в непроглядную тьму. Наверное, шум волн в тот момент показался ему более существенным и заслуживающим внимания, чем сентенции хореографа, и даже тьма влекла сильнее лица собеседника. Уловил фальшь? Залевский и сам удивился. Куда его понесло? Что за дело ему, успешному человеку, до чьих-то растраченных иллюзий, зачем он увел разговор от единственной, моментально пришедшей на ум, картины: мир сотрясает ритм секса. Вся планета совокупляется. Каждой твари по паре. Он был уверен, что подтекст любой музыки – секс, с той лишь долей разнообразия, которая присуща разным партнерам. Он всегда чутко различал музыку, написанную, несомненно, телом, от обилия секса или в предвкушении его, излившуюся на нотный стан из постели животворящим семенем, и музыку, созданную отсутствием такового в жизни композитора. Во второй было существенно меньше жизни, зато много жалости к себе, псевдо-значительных умствований и тщательного формотворчества. Недавно он вновь обращался ко Второму концерту Рахманинова и ясно слышал в этом низком тестостеронном фа контроктавы, в нарастающей динамике аккордов тему влечения и обретенной плотской любви! Во второй части – удовлетворение и блаженный длящийся покой. С бокалом вина, быть может, в еще подрагивающей руке. Восстановление сил. И третья часть: слияние звонов, стремительно летящих скерцо, плясовых и маршевых ритмов – раз за разом все ярче и ярче – беспечная радость обладания и изысканное баловство… Музыканту в тот год – двадцать восемь. И что бы ни писали в официальных либретто, все эти грозовые раскаты и шум зеленых дубрав, степь и ковыли, колокольный набат и хрустальная свежесть морозного утра, былинность и отголоски народности (в дворянском переложении, ха-ха) – лишь приличествующие драпировки истинных переживаний композитора. Хотелось вовлечь собеседника в тенета звучащей в нем самом темы, но ему показалось, что еще не пришло время, не найден комфортный для обоих язык. А может, Марин был просто задет тем, что собеседник отвернулся, предпочтя его светлому лику безликую тьму. И он продолжил, удерживая до поры безопасную дистанцию.