И я помимо своей воли слышу балладу Шопена, которую она ставила нам на классном часе, и вижу дорогу, по которой идёт дитя.
Это она всё соединила в одно: меня, живую жизнь земли, воздух, дающий жить человеку, названный небом, меняющий цвет от непонятных превращений и сил, и далёкие звёзды, от которых во мне тоска, головная боль и битва разных ощущений, и новое видение всего.
Она снисходила до меня, говорила со мной — на снежной улице, в классе, у своего подъезда, мне, мальчишке, высказывала свои ощущения и свои сомнения, и свои открытия. Она всего меня перевернула!
— Ты совсем свихнулся!
Это Тюбиков красивый баритон. И у моего лица — физиономия первого красавца, законодателя мод. Мальчишки следующих за нами классов, топающие по нашим следам, под него стригут и растят шевелюры, под него подстраивают голоса и добывают такие, как у него, джинсы и рубашки, козыряют, как пропусками во взрослые, его пошлыми, трафаретными шуточками, а девчонки красивыми почерками, стремясь войти в историю Татьянами Лариными, первые объясняются ему в любви.
На перемене читаю Моэма, вернее, делаю вид, что читаю, а сам снова с ней, в запахах цветущих акаций и лип. Она сердится, щурится, говорит тревожно: «Прошу тебя, перестань… ты ставишь меня в неловкое положение. Мне неприятно…» Она не договаривает, но я знаю, о чём она: не смей ходить за мной, ты — мальчик, я — взрослая. Взрослая! Она не говорит ничего подобного. Но, чувствую, ей неловко оттого, что я попал в такую от неё зависимость, и она боится причинить мне боль.
Я не отвечаю Тюбику, жужжит и жужжит. Через месяц мы с ним кончим школу и никогда больше не встретимся, пусть жужжит. Он не мешает мне, он не задевает того, что во мне происходит.
Всё-таки вбила в меня за три года проклятый свой идеализм: заставила изучать свои ощущения, видения и образы, в себе открывать недра-глубины, в них, не в окружающей жизни черпать и сюжеты и нерв картин. Звучит её голос: «Музыку слушай почаще. Ходи по лесу почаще».
Чертовщина какая-то. Мотаю сердито головой — навязалась на мою голову, вторглась, атаковала, перекрутила, а сам, лишь только войдёт она в класс, ловлю флюиды, исходящие от неё, и каждое её слово.
— Ты чего теряешься? Прижми её покрепче в подъезде, и всё будет в ажуре! — Тюбик уселся на стол, задом придавив Моэма. — Бабе прежде всего нравится сила.
Сперва я не понял, не связал, рожа у Тюбика — добрая, сочувствующая, хлопает длинными ресницами, но вдруг до меня дошло, о ком это он, и я вскочил как ужаленный. Я ослеп. Не видя, со всего маха шарахнул его. А когда он свалился в проход, стал пинать ногами.