Тюрьма (Литов) - страница 17

Писал Якушкин бойко и хорошо, даже красиво, с оттенком как бы неведомо откуда берущегося глубокомыслия, а ведь писать начал совсем недавно, взял вдруг да и дебютировал в мелкой газетенке, раньше же никогда думать не думал, что судьба способна привести его на литературную ниву. Он предполагал закончить дни в должности какого-нибудь вахтера, сторожа или, допустим, лесника. Но газетный дебют весьма неожиданным образом поднял его дух, заставил присмотреться к вершинам, на которые взойти можно, судя по всему, без особого труда, просто силой журналистского пера и силой собственной пока еще устойчивой красоты. Дело в том, что некая читательница прислала в редакцию восторженный отклик на его статью. Обратив главное внимание не на газетное писание начинающего автора, а на его внешность, чудесно запечатленную над статьей, она пространно и вместе с тем с ясностью, свидетельствующей о непоколебимом здравомыслии, распиналась о своих чувствах, мгновенно распалившихся при виде столь красивого, умного, талантливого, «животрепещущего» (так было в тексте читательницы) и, увы, безусловно одинокого человека, как Якушкин. А она готова скрасить его одиночество, обогреть, приютить, развеселить. Если он заедет к ней, — адрес прилагался, — если удостоит затем частыми визитами, а то и вовсе поселится у нее, тонус его жизни возрастет необычайно. Новые горизонты распахнутся перед ним, принимая в свои объятия, потому как она отлично готовит и завсегда рада накормить до отвала, и к тому же сама имеет объятия, и ей по плечу крепко-накрепко заключить в них, обходясь при этом без пособий природы и географических явлений, к каковым следует отнести и упомянутые горизонты. Не теряя времени даром, она уже и теперь, пиша это письмо в редакцию и, кстати, не смущаясь предположением, что наглые и пустоголовые сотрудники этой редакции, сунув нос в ее писульку, разразятся небезызвестным гомерическим хохотом, уже теперь роскошно шлет воздушный поцелуй своему новому другу Якушкину. Не перечисляя всех достоинств вашей красоты, высказываюсь откровенно лишь о некоторых, — писала в заключение пылкая дама, — и, кроме того, в мыслях моих уже такая расторопная греза, что я-де не обинуясь целую вас прямо в тонко выписанные, хорошо отпечатавшиеся и прелестно изогнувшиеся на газетной фотографии губки. Она обещала при личной встрече непременно приникнуть, с позволительной теснотой, к груди Якушкина, к тому «бойкому» месту, где отдаются удары сердца, бьющегося в унисон с нашим непростым временем.

Если всерьез подойти к вопросу, как могло подобное послание Якушкина, человека немалого ума и знаменитой памяти, побуждавшей многих обращаться к нему за разными справками как словно бы к ходячей энциклопедии, вытолкнуть на журналистскую стезю, то придется откинуть догадки о меркантильных расчетах и всевозможных странноватых сполохах житейской суеты и в конечном счете остановиться на важном и глубоком соображении, как нельзя лучше подчеркивающем один из сугубых аспектов так называемой человеческой комедии. Якушкин не лишен остроумия; по мнению некоторых, он один из остроумнейших людей нашего времени, а оно, как это явствует и из взволнованного письма читательницы, — непростое. Оно породило великое множество серых, безликих, безмысленных, бесхребетных, лишенных свойств и характера существ и лишь по малочисленности быстрых и гибких разносчиков подлинного юмора не стало притчей во языцех для тех, кто может позволить себе созерцать со стороны наше кишение и кто при этом, увы, обречен видеть лишь свинцово-серые унылые волны. В таких условиях, действительно обладая к тому же зачатками остроумия, не велик труд внезапно обрести некую живость, даже и немалую прыгучесть — хотя бы в противовес всеобщему, вселенскому застою. Посмотрите! Застой чрезвычайный! Не мучаются разве на его фоне иные? Некоторые скатываются до неожиданно вырывающегося из глотки истерического вопля, едва ли не звериного воя, никак не убеждая при этом, что способны на большее. А если из дремучих глубин пугающе и, на самом деле, довольно-таки мнимо непростого времени возникает еще и чудовищно простое, глупое, жалкое письмецо, выныривает вдруг забавная, смехообразующая, если можно так выразиться, весточка, то отчего же и не возвести очи горе, не заглядеться на некие горние чертоги, не посягнуть на них. Якушкин над письмецом смеялся умно, до слез, до какого-то искрения в груди. Главное — долго, и вот эта-то продолжительность и унесла его в журналистику, в газетный мирок, о котором малый сей вскоре пустился говаривать всякие скверности. Мол, ущербен в смысле отсутствия диких и соблазнительных кинематографических вывертов и не знает высоких книжных трагедий, по сути своей — безобразно пестрый, по-собачьи мелко повизгивающий, пошло жаждущий сенсаций и вместе с тем неизбежно и грузно клонящийся к умеренности, к тошнотворной одномерности и однозначности. Иначе (не так витиевато) сказать, Якушкин не полюбил свое новое ремесло, хотя в глубине души, конечно же, отдавал должное его достоинствам, особенно если случалось припомнить уныние, частенько посещавшее его в прежние времена. Прежде был поневоле скромен, сир и сер, фактически обездолен, теперь он масштабен.