Мелькнул перстень на чьем-то вытянутом пальце, свалившаяся набок прическа, папироса в чьих-то зубах...
А солнце село на верхние сучья дубов и качалось, как цирковой акробат. Насухо старалось вытереть потную, почерневшую кору, на иззябшие листья дуло горячим, любопытно протискивалось вниз, на тропинку, закружившуюся между стволами.
Пахло солнцем. В густой, влажный запах земли врывался запах солнца, сухой и легкий, как перелет стрекоз над болотными купавами.
Купалось в росистом, синевато-зеленом золотисто-звонкое, точно натянутые струны, и из тела рвалось что-то такое же ему навстречу.
Ноги ставились на землю так длинно и крепко, будто прижимались, ласкаясь, и не хотели оторваться.
Вливалось внутрь что-то хмельное.
На реке - слышно было - хлопала плесом крупная рыба, как баба вальком.
В камышах сычало что-то. Их было так жестко видно из-за кустов, эти камыши - сизые, шершавые, с пухлыми султанами.
Низами мелькали вспугнутые Нарцисом черные дрозды и на сучьях вздергивали хвостами и сердито чокали. А Нарцис изумленно следил за ними яркими глазами, потом поджимался, каменел и, тихо оглянувшись на Бабаева и весь подавшись вперед, делал стойку.
Что-то кающееся, великопостное там, у людей, в эту ночь сменилось пасхальным, и председатель земской управы, говоривший длинную речь, так и закончил ее словами пасхальной песни: "Друг друга обымем! Рцем: братие! И ненавидящий ны простим!.."
Председатель был старый, морщинистый, с одним только, очень заметным черным волоском на совершенно лысой голове, и Бабаев слушал его, следил за широкими жестами и гибким станом и думал: "Поздно! Для тебя, старого, ведь это было бы уж поздно - зачем тебе?"
Было странно в этом большом зале, куда собрались крадучись и где опасливо смотрели на него, Бабаева; было волнисто от опасений, ожидания, нервного потирания рук.
Бабаев почувствовал, вспоминая, как подходила издалека легкая головная боль, даже не боль, а усталость, которую он чувствовал там, где говорили.
За председателем говорил скуластый, подстриженный в кружок рабочий о цепях труда, о гнете капитала, вставлял непонятные книжные слова, заикался, путался и звучно стучал кулаком по ладони.
Говорил о войне, еще неоконченной, о неизбывном позоре и расплате какой-то тонкий, как тростинка, студент, говорил, что нужно жалеть, нужно бояться... Голос у него был зыбкий, дрожащий, как оконная занавеска при ветре.
А за ним низенькая, лохматенькая школьная учительница в темном пенсне убеждала, что жизнь должна быть прекрасна - приземистая, угловатая, безмужняя, требовала какой-то красоты в жизни.