Крыло тишины. Доверчивая земля (Сипаков) - страница 2

Я жалел, что у меня была свободна только одна рука. Но, смирившись с этим, наловчился и одной рукой срывать колоски, и, помогая себе ртом, лущить их. Другая была у меня всегда занята — я нес в свою деревню аккуратно связанные бечевкой газеты, письма и переводы, которые получал в сельсовете.

Вот почему я ежедневно хожу в Новые Вербы: я ношу почту.

В начале лета, когда колосья уже хорошо наливались, но еще не твердели, созрев, я срывал их целый пучок и, дойдя до ручья, который вон прячется за косогором, в лощине, там, в ольшанике, раскладывал небольшой костер — жарил их. Многие зеленые соломинки перегорали раньше, чем поспевали дойти все зерна, и тогда колоски один за другим падали в костер. Я выгребал их из огня, из пепла, а потом, вылущив на черную закопченную ладонь, смакуя, кидал в рот теплые, набухшие, сладкие зернышки. И сегодня много их, летних моих кострищ, чернеется в ручье.

Право же, смешно слушать про костры в ручье?

Но ничего удивительного тут нет: просто ручей, который тек откуда-то из-за Лапысицы и когда-то был, может, даже рекою, потом пересох. И никакой воды в нем совсем не бывает, кроме как в дни весеннего разлива, когда мне никак не перейти новую реку, да, может, еще после сильного летнего ливня, когда в низких местах здесь, в траве, собираются небольшие лужицы теплой, ленивой и белой от пены воды…

Дорога домой всегда короче, чем из дому. Я и не заметил, как прошел косогор, где еще пахло свежей соломою, спустился к ручью, — с горы же всегда ноги бегут легко.

В низине было тихо и солнечно, тепло и сонно — ветерок кружил где-то вверху, и его дуновение сюда не доходило. Здесь, в густом запахе опавшей и согретой листвы, было даже немного душновато.

По одинокому цветку клевера, который, видно, зацветал второй раз, торопливо ползла пчела — словно катила своими лапками этот клубочек. По тому, как цветок податливо пружинил под нею и слушался ее цепких, как репьи, лапок, возникало ощущение их слитности: казалось даже — цветок знает, что нужно пчеле…

Я аккуратно положил связанные газеты возле своего кострища, которое с краев успело уже зарасти травою (давно не жарил на нем колосков!), сбросил кепку, лег на облюбованное место, где всегда отдыхал, и вгляделся в далекое, высокое небо. Теперь оно было уже не такое далекое и глубокое, как, скажем, летом либо весной, когда аж сердце заходится от его бескрайней и даже страшноватой глубины, когда сердцу бывает тесно от его голубого бездонья и ширины. Теперь небо, хоть на нем все еще щедро светило солнце, было какое-то по-осеннему безразличное, утомленное, а облака — высокие, серые, клубящиеся, неровные — точно борозды, которые пахал кто-то немного подвыпивший.