Ступени жизни (Медынский) - страница 29

«Начало неведомого века» — так назвал это время Паустовский.

«Острый воздух революционной зимы кружил голову… Туманная романтика бушевала в наших сердцах… Вера во всенародное счастье горела непотухающей зарей над всклокоченной жизнью. Оно должно было непременно прийти, это всенародное счастье. Нам наивно казалось, что порукой этому было наше желание стать его устроителями и свидетелями».

Скажу прямо, положа руку на сердце: я переживал это время совсем по-другому, по-своему.


Новая квартира, на которую я, теперь уже по указанию директора, был определен, находилась в двух шагах от гимназии. Из ее окна была видна стрелка, на которой при схождении двух больших улиц — Никитской и, кажется, Никольской — и стояла наша гимназия. Теперь там Педагогический институт. Жили мы на этой квартире с моим одноклассником Петром Луневским, чернобровым, очень красивым и талантливым парнем с широкими и разносторонними интересами. Он писал неплохие, как мне помнится, стихи и в то же время любил физику и был у Сергея Васильевича Щербакова чем-то вроде лаборанта. Победила в нем, видимо, физика, потому что уже совсем на склоне лет я случайно увидел на Ваганьковском кладбище мраморное надгробие: «Доктор технических наук Петр Дмитриевич Луневский». Какого-то совпадения я не допускаю — это был он, мой гимназический товарищ. Пухом ему земля!

Многое, конечно, забылось из нашей жизни, но одно воспоминание связало меня с ним навечно.

Из-за войны гимназия наша была занята под госпиталь, и занимались мы в помещении женской гимназии во вторую смену, следовательно, уроки делали с утра, в первую смену. И вот сидим мы как-то за своими учебниками, готовимся идти на занятия и вдруг видим в окно, как по улице идет большая колонна людей с красным знаменем. Дойдя до стрелки, они остановились возле нашей гимназии, и было видно, что кто-то что-то говорит.

Все стало ясно. Случилось то, что все мы предчувствовали и ждали, — это носилось в воздухе, об этом говорил самый вид газет: статьи и речи депутатов в Государственной думе набирались в их первоначальном виде, а потом, перед сдачей в печать, все шло в цензуру, она поступала так, что глупей не придумаешь: не запрещая все, она вынимала из текста наиболее, с ее точки зрения, крамольные места, и газета выходила с «окнами». Сначала их было немного, потом, по мере обострения положения, все больше и больше, и в конце концов газета приобретала уже совершенно курьезный вид: «окно», за ним — клетка ничего не значащего текста, еще «окно» и еще, целыми колонками, которые каждый, естественно, пытался истолковать по-своему.