Альберт Швейцер. Картина жизни (Фрайер) - страница 63

Должно быть, Швейцер пережил тяжелое потрясение, когда ему приказали оставить работу в больнице. Но тут же проявился воинствующий характер его гуманизма: состояние подавленности длилось у него недолго. Напротив, он почувствовал, что должен бороться. Все пережитое им в колонии и разразившаяся в Европе война побудили его заняться проблемой, которая давно его волновала. Вот как он впоследствии рассказал об этом: «Когда мне запретили работать в больнице, я сначала думал заняться своей книгой об апостоле Павле. Но тут же меня увлекла другая тема, которую я годами вынашивал в себе и которая обрела особую актуальность после начала войны: проблема нашей современной культуры. На другой же день после того, как меня интернировали, я, как в былые, „доврачебные“ времена, с самого утра сел за письменный стол и, все еще не оправившись от изумления, что такое возможно, погрузился в философию культуры».

Эти слова, опубликованные спустя полтора десятилетия, в чрезвычайно сдержанной форме передают чувства Швейцера, пережитые им в те дни, — гнетущее ощущение, что его худшие опасения оправдались. Несмотря на бурный взрыв чувств, в глубине его души жила спокойная уверенность человека, предвидевшего свершившееся, горестная уверенность, подтверждавшая правильность его выбора.

Непоколебимая решимость Швейцера стать врачом, уехать в африканские джунгли не только у других, но и у него самого оставила смутную тень сомнения: почему именно в джунгли? Традиционный упрек в стремлении «бежать от цивилизации» не мог удержать Швейцера от исполнения своего намерения, но тогда он не успел дать на этот упрек определенный и твердый ответ. И сейчас, когда произошло событие, самым непосредственным образом коснувшееся его, мало того, поставившее под вопрос его жизнь, разве не должен был он со всей логической последовательностью додумать до конца то, что занимало его уже много лет?

Замечание, много лет назад оброненное кем-то в одной берлинской гостиной: «Да что там, все мы просто эпигоны!» — засело у него в памяти. Очень скоро он понял, что духовная жизнь цивилизованного мира, а следовательно, и господствующие в обществе представления в несравненно большей степени отмечены печатью подражательства, нежели прогрессивной творческой силы. «Еще в первые годы учения в университете я стал сомневаться в справедливости суждения, будто человечество определенно развивается в сторону прогресса. У меня создалось впечатление, что пламя идеалов гаснет, но никто не замечает этого, и никого это не тревожит. Неоднократно, по различным поводам я убеждался, что общественность не только не отвергает с должным негодованием публично провозглашенные антигуманные идеи, а, напротив, принимает их без протеста и одобряет, объявляя их своевременными. Кроме того, я наблюдал лишь крайне вялую готовность выступить в поддержку справедливости и разума. Несчетные признаки свидетельствовали, на мой взгляд, что род человеческий, который вправе гордиться своими трудовыми свершениями, переживает своеобразный период духовной и душевной усталости. Племя человеческое, казалось, убеждало себя, что прежние надежды на счастливое будущее человечества неосновательны, а следовательно, стоит добиваться лишь того, чего действительно можно добиться. Выдвинутый девиз „реалистической политики“ во всех областях жизни означал одобрение близорукого национализма и союз с такими силами и тенденциями, против которых до сей поры было принято вести борьбу, поскольку они враждебны прогрессу».