Обедал Николай, чтобы не тратить времени на дорогу, в комнате для казеннокоштных студентов — эти были самые бедные, жили при университете на казенный счет. На застланный бумагой стол складывали кто чем богат: буханку черного, ситник, кусок колбасы, пару луковиц, серебристую селедку; служитель Яков, солдат-инвалид, спешил с медным чайником за кипятком, а находились деньжонки — посылали его за штофом. Рассаживались прямо на кроватях, наскоро накрытых серыми солдатскими одеялами. Пересказывали университетские новости, последние лекции (вон ведь старик Лодер начал было: «Мудрейшая природа пожелала…», да тут же, будто невзначай, покашлял и поправился: «Вернее — созда-гель мудрейшей природы пожелал…» — каково!), спорили о новейшей европейской философии, ругали Петербург, министров, злобного временщика генерала Аракчеева, царя. Наперебой декламировали стихи — все больше вольные: другие не в ходу, и неинтересно! Рылеева. Пушкина «Оду на вольность»:
Самовластительный злодей!
Тебя, твой трон я ненавижу…
Туманным и морозным декабрьским утром 1825 года в открытых санях примчался из Петербурга царский гонец, привез весть о восстании на Сенатской площади, письмо от нового государя Николая Первого: «Мы здесь только что потушили пожар, примите все нужные меры, чтобы у вас не случилось чего-нибудь подобного». В Москве «пожара» не случилось. Меры были приняты строгие.
На университет власти смотрели теперь с подозрением. В списках университетских воспитанников и в списках участников восстания было много одних и тех же имен. В коридорах и студенческих комнатах споры поутихли. Говорить стали осторожно, тихо, лучше всего было помалкивать. Начальство свирепствовало, добиваясь строгости, подчиненности и единообразия. Жизнь быстро перестраивалась как бы согласно воинскому уставу. Студент такой же человек, как все, следовательно, при виде вышестоящего лица обязан, как все, вытягиваться «смирно» и приветствовать бодрым «Здравия желаем!». Вышел приказ: являться в университет непременно в форменном мундире.
Пироговы к этому времени жили уже не в Сыромятниках. Дом, имущество после смерти отца отняли казна и кредиторы. Ангелом-хранителем объявился полузабытый троюродный дядюшка, судебный заседатель, сам бедняк, обремененный семьею: не дал пропасть родне, подобрал едва не на улице, привез в свой домишко на другом конце Москвы, близ Девичьего поля, уступил мезонин с чердачком. Когда уходили навек из родного дома, там уже орудовали маляры от новых хозяев — закрашивали райских птиц на потолке.
На новом месте жили год. Совестились — дядюшка перебивался с трудом: в суде писал и домой приносил кипу бумаг. Заместо райских птиц у дядюшки желтая канарейка в клетке у окна. Дядюшка, склонив голову, прислушивался к россыпям канарейки и писал, писал не переставая. Николая он жалел, водил в трактир чай пить; однажды, повздыхав с неделю, купил ему сапоги. Мать и сестры принялись за мелкие работы — шитье, латанье, вязанье, благо были рукодельницы. Экономили на всем. За год подкопили деньжонок, продали что возможно, съехали от дядюшки. Сняли себе квартирку — ладонью накрыть, половину тотчас сдали внаем. Николай слыхал, как соседи говорили про них, что Пироговы «нищенствуют».