Дневник секретаря Льва Толстого (Булгаков) - страница 13

Никто ничего не сказал.

– Не было бы таких дурацких штук, – продолжал Л.Н., – и не было бы таких дурашных людей, которые платят лакею десять рублей в месяц.

– Пятнадцать! – поправила Софья Андреевна.

– Ну, пятнадцать…

– Помещики – самые несчастные люди! – продолжала возражать Софья Андреевна. – Разве такие граммофоны и прочее покупают обедневшие помещики? Вовсе нет! Их покупают купцы, капиталисты, ограбившие народ…

– Что же ты хочешь сказать, – произнес Толстой, – что мы менее мерзавцы, чем они? – И он рассмеялся.

Все засмеялись. Л.Н. попросил Душана Петровича принести полученное им на днях письмо от одного ссыльного революционера и прочитал его[5].

В письме этом писалось приблизительно следующее:

«Нет, Лев Николаевич, никак не могу согласиться с вами, что человеческие отношения исправятся одной любовью. Так говорить могут только люди хорошо воспитанные и всегда сытые. А что сказать человеку голодному с детства и всю жизнь страдавшему под игом тиранов? Он будет бороться с ними и стараться освободиться от рабства. И вот, перед самой вашей смертью говорю вам, Лев Николаевич, что мир еще захлебнется в крови, что не раз будут бить и резать не только господ, не разбирая мужчин и женщин, но и детишек их, чтобы и от них не дождаться худа. Жалею, что вы не доживете до этого времени, чтобы убедиться воочию в своей ошибке. Желаю вам счастливой смерти».

Письмо произвело на всех сильное впечатление. Андрей Львович опустил голову к стакану и молчал. Софья Андреевна решила, что если письмо из Сибири, то его писал ссыльный, а если ссыльный, то, значит, разбойник.

– А иначе бы его и не сослали! – пояснялось при этом.

Ее пытались разубедить, но напрасно.

Вся эта сцена произвела на меня глубокое впечатление. Я впервые ярко почувствовал тот разлад, который должен был переживать Л.Н. из-за несоответствия коренных своих убеждений и склонностей с окружавшей обстановкой.

Сидя в санях с моим товарищем по телятинскому одиночеству, который из-за ветра, заметавшего дорогу, сопровождал меня сегодня в Ясную Поляну и немножко досадовал, что я задержался, я торопился передать ему разговор, происшедший в столовой, и фразу Толстого о гиацинтах. Фраза эта и весь разговор показались мне чрезвычайно знаменательными.

В душе моей зарождалась странная уверенность, что в личной жизни Толстого, несмотря на его глубокую старость, еще не всё кончено, что он непременно предпримет еще что-то такое, чего от него теперь никто и ждать не может: мне казалось, что нельзя с такой силой и искренностью и так мучительно, как он, переживать сознание неправильности, фальши своего положения, чтобы не попытаться каким-нибудь путем выйти из него.