Снегири горят на снегу (Коньяков) - страница 34

А я не ездил и знаю, что ты от меня спрятал. Значит, я тебе уже не доверяю и буду выглядывать за тобой из-за столба.

— И правда… — удивилась тетя Шура. — Что делается! Даже Захаров, старик. Привез старухе часы на руку, становинку шелковую. А мы с ней век в холщовых ходили. Страм один.

— Шуметь стали… Давай теперь меня пошли. И… так и постановили на собрании — других послать. Все знают, зачем просятся. И председатель знает. Я ему сказал: «Ты Чекина посылаешь, а он двенадцать хромовых кож привез и шкурок каракулевых».

— Он хорошо с колхозом рассчитывается, его килограмм картошки дороже всех обошелся.

— Ну так что ж? Он оборотистее…

Председатель не видит… Что назрело? Нездоровье… Разве надо молчать? Мы в колхоз зачем шли? Наесться досыта, и чтобы на работе вместе и на празднике вместе. И чтобы люди друг дружку видеть хотели… И чтобы я знал, что мы с тобой честные и ты от меня душу не спрятал. И колхоз с етим справлялся. Так у нас уже было. А сейчас нет… Ничего из етого не получается…

Если мы, старые мужики, умрем, значит, никто не будет знать, что мы хотели. Разве мне можно мое понимание с собой унести? Люди не туда идут… Я сказал, а председатель ашширяется… Я в газету тогда написал. Про самое главное. В деревне внутри все, не напоказ. Да вот письмо лежит все, не отослал. Думаю, написал не так.

— Можно мне это письмо взять?

Дмитрий Алексеич посмотрел на меня вопросительно.

— Ты, бабка, его никуда не забельшила?

— Не встревай ты, Кать. Он сам всегда в чужой хомут лезет. Дед… — одернула тетя Шура с укором, — не лезь со своим письмом. Изорви. Не хватает у самого склепки — других не пристегивай.

Дмитрий Алексеевич встает, снимает с полочки у иконы ученическую тетрадку, кладет на стол.

— Вот… Про это в деревне все знают. Старые и молодые. А вот почему об этом не напишут молодые? Почему? Молчишь? А-а-а…

Желтый зуб его обнажился, глаза расширились за путаными седыми бровями, а в них металась маленькая и испуганная я.

Домой я шла поздно и не чувствовала мороза. Только к алюминиевой дужке бидона липли варежки.


Юрка спит, а я стараюсь разобрать на школьных листах тетрадки угловатый почерк, понять косноязычную суть письма. Перечитываю и перечитываю. А за строчками слышу саркастическую издевку деда, неодобрительное и хриплое: «А-а-а-а…» Словно знает он, уверен, что не дано мне понять его. Слишком молода я, чужа. Он все смотрит и ищет в моих глазах что-то.

Если бы я не слышала его сегодня, как однобок и неясен казался бы он этим письмом, и исчезло бы то неопределенное предчувствие; что тревожит его.