— Глаза… Я говорю — глаза забьет. Если хочешь, очки достань. У меня в кармане.
На повороте спрашивал:
— Все учишься?.. Ну и жадные вы, Уфимцевы, до учебы.
И вот сейчас я вижу его уже у гусеничной махины, побелевшей в багровых отблесках.
Прокудин принес воду и горячую, с паром, залил в радиатор. Через минуту трактор затарахтел, вздрогнул гусеницами и начал разворачиваться с тяжелым пронзительным визгом. Подергался взад-вперед и снова смолк. Пакля погасла, и к крыльцу подступила темнота.
Прокудин не подавал из кабины признаков жизни.
Павля Новоселова крикнула:
— Замерз, что ли? — Помолчала недоуменно. — Притих… — и расхохоталась, наклоняясь лицом на воротник.
— Лешк, — позвал Пронек, — застыл? Иди руки погрей. У Павли… Сразу трактор заведешь.
— Вот обрадовал… У него есть кому…
— Жена что… Вот ты… Горишь вся.
— Кто бы знал…
— Я… Рядом же сижу. Через тулуп чую.
— Бессовестный… Андрея бы постеснялся. Буробит всегда.
— Да он… поди, больше нашего знает. Художники всегда голых баб рисуют.
— Не болтай уж.
— Что — не болтай? А ты спроси.
— Рисуют, поди, из головы. Что, смотрят, что ли?
— В том-то и дело… — с торжественным превосходством заключил Пронек.
— У Андрея сколько их… Вот на таких листах. И все… натурщицы.
Проньку самому что-то неясно. А понять это, уточнить — кажется опуститься ниже его уже привычного цинизма. Любопытство его раздето, и поэтому он мнется с минуту.
— Она что? Заходит сначала, при вас снимает все и стоит? А вы на нее смотрите?
— Мы на нее смотрим, — говорю я. — И она стоит. Вся как есть. Стоит и не боится. Голая баба… Стоит и все… Беззащитно обнажена. И видеть это не стыдно.
Я не знаю, как объяснить это, как не знаю, почему вскинутого на руках годовалого ребенка со вздернутой рубашкой, со всеми его внешними признаками мужчины видеть не стыдно. Проклюнувшиеся сосочки девчонки под ситчиком платьица, губы женщины, ждущие, подставленные солнцу, видеть не стыдно.
— Нет. Правда, что ли, безо всего? — недоверчиво спрашивает Павля.
Парок слетает с ее губ.
— Ну есть же люди… И как они потом на улицу выходят?
— Дай закурить, — сказал я Проньку, хотя никогда не курил. — Дай попробую свернуть сам. Покрепче.
Беру щепотку жесткого самосада, сдавливаю его в тугой самокрутке, слюня, прокусываю настывающий краешек бумаги.
Я вспоминаю, как на пятом курсе натурщица Алла долго не появлялась из-за ширмы, потом зашла на помост и остановилась спиной, медля минуту, и вдруг решительно повернулась к нам, скинула цветной халатик.
Мы начали рисовать, а она сидела недвижно и напряженно. И вдруг на глаза у нее натекли слезы. Она уставилась в одну точку в окне и их не смаргивала. Только губы становились жестче и жестче.